Тучный эсэсовец выстраивал нас пятерками, пересчитывал, осыпая ругательствами. Я держалась рядом с Зосей. Изо всех сил старалась не нервничать, но это было так трудно… Наконец грузовики повезли нас на вокзал.
Через город мы ехали под конвоем жандармов, вооруженных винтовками, в касках. Люди шли на работу; со страхом поглядывали они на переполненные грузовики — не увидят ли знакомых? Я смотрела на этих счастливцев, которые свободно ходят по Варшаве. Может быть, пройдет кто-нибудь из близких, может быть, крикнет вдогонку… Но никто не прошел, не крикнул…
Нас погрузили в товарные вагоны для скота, заперли дверь, забили оконца.
— Теперь мы заживо погребены, — простонал кто то.
Вагоны перегоняли с одного пути на другой, отцепляли и вновь прицепляли, наконец поезд тронулся.
Не знаю, как это случилось, но без всякого уговора из всех углов вдруг раздалось пение:
Поезд мчался все быстрее, заглушая песню. Он выстукивал только одну пугающую правду, не давая забыть о цели путешествия: «В Ос-вен-цим! В Ос-вен-цим!».
Часов в 10 вечера поезд остановился среди поля.
— Выходить!
Отперли и наш вагон, и снова лай псов, бросающихся на нас, воющих, беснующихся.
И снова пятерками шли мы вперед, подгоняемые окриками эсэсовцев. Шли молча.
Впереди уже виднелся лагерь. Он приближался. На пути перед нами — колючая проволока и словно повисшие в воздухе будки часовых. Мы шли по-солдатски, в ногу, и каждый шаг отдавался в мозгу.
— Так вот это что, вот как это выглядит!..
Я посмотрела на Зосю. Голова ее была странно поднята, губы сжаты. Она знала, что я смотрю на нее, и боялась взглянуть на меня. В эту минуту мы шагнули за ворота лагеря. Я отвернулась. Старалась постигнуть умом: «Я в лагере. Это — Освенцим, лагерь уничтожения, — отсюда нет возврата».
— Мы вошли в ад, — сказала Зося каким-то не своим голосом и с горькой усмешкой добавила — Нас будут поджаривать на сковородках, как ты думаешь?
— Думаю, что погибнем как-то иначе, не знаю только как. Лучше не задумываться. Не смотри вверх, на проволоку. Видишь, бараки, там спят люди, такие же, как мы, взгляни, сколько этих бараков; утром начнется работа, ночь ведь не длится вечно. Подумай над этим… Может быть, кончится война… Постараемся продержаться, может быть, когда-нибудь в такую же ночь проснешься — и не будет вокруг ни проволоки, ни собак, ни бараков, будет лес, а может, город, далекие просторы… Ради такой минуты… разве не надо стараться все перетерпеть, чтобы дождаться их поражения?
— Конечно надо, но как это мало зависит от нас!
— Там будет видно… Зося, мы должны дать себе слово, что ничто не сломит нас… ничто.
Нас ввели в барак. Мы легли на полу, мы — Зоей, Стефы, Ганки, мы — узницы Павяка, нас роднили и сближали страдания, страх и дружба. Одна и та же мысль настойчиво преследовала всех, не давала ни заснуть, ни даже лежать спокойно.
«Что принесет нам завтрашний день?»
Кто в детстве не слушал сказок? Почти в каждой сказке появляется злой дух. Какая-нибудь баба-яга, скачущая на помеле. Если бы такую сказочную бабу-ягу перенести в действительность, она, конечно, была бы похожа на эту вот немку с черным треугольником
[1].Я начинаю с черного треугольника и немки потому, что она произвела на нас страшное впечатление. В бараке, куда нас ввели, она сидела на табуретке, раскорячив ноги, с палкой в руке, жирная, одутловатая, непостижимая. Никто из нас не решался подойти к ней. Наконец нашлась одна отважная и спросила по-немецки:
— Нам дадут поесть?
Каждая в эту минуту задала бы только этот вопрос. Мы были страшно голодны.
Немка не расслышала или не пожелала услышать.
Кто-то повторил вопрос:
— Когда нам дадут поесть?
Баба-яга каким-то звериным жестом поскребла под мышками, переложила палку из одной руки в другую (несколько девушек на всякий случай отодвинулись подальше) и вдруг стала смеяться, вернее, рычать мужским, пропитым, охрипшим голосом:
— Ха-ха, уже жрать захотели, проклятые свиньи! Что вам так не терпится, может, рассчитываете, что получите какао и булку с маслом? Я столько лет не жрала, а еще вот смеюсь.
При этом она все время чесалась и размахивала палкой. В тусклом свете лампочки немка эта казалась каким-то чудовищем.
Зося так комично зажмурилась, что я не удержалась от смеха.
— Ущипни меня, — попросила она. — Не сон ли это? Кто это? Женщина?
— Кажется, да… Может, и она была когда-то нормальной, может, и у нее был дом, может, это здесь она так одичала…
— Значит, ты хочешь сказать, что и мы дойдем до такого состояния?
— Нет, мы до такого состояния дойти не можем и потому погибнем.
Та храбрая, что выступила первой, не растерялась и задала бабе-яге новый вопрос:
— Разве здесь сразу умирают?
— Зачем сразу? Я вот уже восемь лет сижу, еще до войны сидела, и жива, но из нашей группы в девять десятков людей уцелела одна я.
Это она произнесла почти человеческим голосом. Мы были потрясены. Каждая подумала об одном и том же — нас 190, сколько же останется в живых через год, через два?
— А отчего поумирали?
Баба-яга обратила мутный взгляд в сторону спросившей.