Она уронила голову на грудь. В открытую дверь барака заглядывала теплая апрельская ночь. Больная взяла мою руку, притянула ее к сердцу.
— Моя фамилия?… Я ведь уже умираю… Не все ли равно здесь, кто умер?
Голос ее прерывался, был едва слышен. Я видела — она доживает последние часы.
— Но все-таки фамилия мне нужна, — бормотала я, — для порядка.
Она все крепче сжимала мою руку…
— Для порядка, говоришь ты… да, для них порядок — это все.
Она подняла голову.
— Ты напоминаешь мне мою дочь, подержи еще так руку, — просила она, видя, что я хочу отойти. — Я буду думать, что это она сейчас со мной.
Женщина прикрыла глаза. С минуту лежала тихо. Рядом стонали больные. Около умирающих стояли на коленях мои подруги и силились от них добиться анкетных данных.
В барак влетел эсэсовец с хлыстом в руке, что-то насвистывая. Наступил ногой на какую-то больную, перескочил через француженку, оглядел всех кругом и заорал: — Долго будете регистрировать это дерьмо? Что? Еще много?
Бесцеремонно расставив ноги над лежащей на полу умирающей, упершись в бока, он окидывал всех вызывающим взглядом, как бы говоря: «Могу с вами сделать все, что мне заблагорассудится, попробуйте не питать ко мне уважения, попробуйте не бояться меня».
Тишина воцарилась в бараке. Вдруг француженка стремительно вытянула руку вверх, глядя на эсэсовца безумными глазами.
— Это война! — крикнула она страшным голосом. — Здесь война… здесь фронт… Боже, какая страшная война!
Эсэсовец резко повернулся, стегнул хлыстом по лицу кричащей женщины и одним прыжком выбежал из барака. Изо рта, из носа больной потекла кровь. Она упала на носилки.
Меня обдало жгучей ненавистью, я готова была бежать за ним, я была в эту минуту близка к безумию. Но больная все держала мою руку.
— Дочь моя, — шептала она.
Я прижалась к этой чужой женщине и разрыдалась.
— Кристя, успокойся, возьми себя в руки, — просили подруги. — Это только первые цуганги, их ведь привезли сюда не на смерть, с ними ничего не случится. Так нельзя, подумай о себе, выйди на минутку, пока нет шефа.
Я вышла, но не могла успокоиться. Что теперь делает ее дочь? Приходили мне в голову разные глупые мысли. Может, танцует где-нибудь в парижском дансинге с каким-нибудь гитлеровцем, может, даже с братом этого, что сейчас здесь был?.. А может, в эту минуту умирает где-нибудь в другом лагере?…
Перед зауной на земле горела куча какого-то тряпья. Отблеск пламени освещал человеческие фигуры вокруг костра. Я подошла ближе. Это сжигали лагерную одежду мужчин, прибывших из Майданека… Голые, истощенные, кости да кожа, они выглядели при свете пламени, как зловещее сборище скелетов. Я повернула обратно. За бараком что-то белело в темноте. Я вся дрожала, но шла, пересиливая страх. Ногой споткнулась о что-то твердое. Это был труп мужчины, рядом лежал второй и третий. Их было несколько. Мне вспомнилось, как подруги упомянули о том, что в вагоне умерло много мужчин. «Это белое — известь, которой залили останки, чтобы не распространяли зловония», — подумала я с полным спокойствием, трезво. Куда же идти? Повернуть назад я боялась. Уж лучше трупы, чем живые скелеты. Вернуться в барак было выше моих сил. Меня все еще преследовал безумный крик умирающей француженки. Только бы не сойти сейчас с ума. «Я ведь уже совсем здорова, — громко говорила я себе, — перенесла тиф, меня зовут Кристина Живульская, мой номер…» Я твердила все время свои анкетные данные.
— Идем, Кристя, ты сошла с ума, — услышала я голос Баси.
— Куда? Мы окружены, мы окружены, — повторяла я.
— Чем мы окружены, что ты болтаешь?
— Трупами, проволокой, крематориями, огнем, эсэсовцами. Мы окружены, мы окружены!
— Идем, — крикнула Бася, — к не знала, что у тебя такие слабые нервы. Это только начало, а ты уже…
Тут вдруг до меня дошло, что я веду себя как безумная. Ведь я еще в здравом рассудке, я должна взять себя в руки. Вот и Бася видит и чувствует то же, что и я… Я пошла за Басей.
— Команда эффектенкамер, строиться!
Голос нашей капо. Работа окончена. Нас пересчитали, и мы пошли в блок.
По сравнению с бараком карантина и с бараком ревира этот наш барак можно было назвать роскошным. В нем было три нормальных окна, а напротив стояли трехъярусные койки. На койках лежали сенники, хорошо набитые соломой, каждая из нас спала отдельно. Нам с Басей удалось занять две средние койки прямо против окна. Над нами спали Зося и Яся. С Зосей я подружилась сразу. Она напоминала мне мою покойную Зосеньку и потому сразу стала мне близкой. Я получила от нее рубашку — первую ночную рубашку в лагере. Зося смотрела гордо на меня и на рубашку.
— Ну, довольна?
— Конечно… только чем?
Она возмутилась:
— Чем? Рубашкой. Будто всю жизнь в ней спала…
— Но я действительно всю жизнь спала в ночной, рубашке.
— Эх, — Зося свесилась надо мной с верхней койки, — что было в той жизни, то не считается… Ты являешься тем, что ты есть, с той минуты, когда тебя татуировали… До этого ты вообще не существовала. Ну, а теперь, когда тебя проверяют ежедневно, чтобы ты не пропала, теперь ты наконец человек…