Когда школьный день заканчивался или если мне надоедало ошиваться в столовке, я частенько спускался по Дэлененг-гате ниже, обходил один квартал, добирался до стадиона «Дэлененг», где был вход для персонала «Фрейи», и устраивался тут, прислонясь к старинной кирпичной стене: мне нравился ее запах, нравилось, что она пахла природой, местами, где мы гуляли с отцом, заповедниками Эстмарка и Лилломарка. Я разглядывал огромную, блестящую, металлическую скульптуру Арнольда Хаукеланда — она стояла у ворот на высоком постаменте и медленно вращалась. В то время ее только года два-три как установили, по замыслу она призвана была изображать водяную арфу, а ветру надлежало выдувать из нее подобные музыке звуки, я знал все это с чужих слов, но сам звуков, достаточно громких для моего уха, никогда от арфы не слышал. Я курил заготовленную дома самокрутку с табаком «Петтерё-3», и у меня было столько времени, сколько никогда уже потом в жизни. Я грелся на солнышке и поджидал маму — скоро, как только смена кончится, она выйдет из большого здания и направится к воротам. Я издали видел, как она выходит из дверей, и всегда вспоминал стихотворение Рудольфа Нильсена, которое начинается словами:
и, буквоедски говоря, написано им предмету своей любви году в двадцатом или около того, но я вспоминал его, потому что стоял как раз на стрелке между Дэлененг, Рёделёкка и Грёнерлёкка, в рабочем Восточном Осло, который был для Нильсена своим, и подпирал стену перед фабрикой, на которой наверняка работали многие из его подружек, и пусть сейчас к воротам подходила не моя невеста, а моя мама, но «сердце млело», как говорится в стихотворении. Так оно отзывалось.
Я выпрямился, выждал, пока мама останется одна, и крикнул:
— Шоколад фабрики «Фрейя»!
— Не хочу, — ответила она.
— Карамель фабрики «Фрейя»?
— Тоже нет, — ответила она, покраснела и засмеялась, потому что увидела, что сторожа слушают наш разговор и хихикают над нами. — Так, так, стоишь тут, — сказала она потише, дойдя до ворот, которые сторож ей открыл. — Деньги кончились?
Она угадала. Я вечно сидел без денег, но я ответил:
— Что за инсинуации? Ты хочешь сказать, что я стою тут и жду родную маму, которая возвращается после тяжелого трудового дня, потому только, что случайно оказался на мели и предполагаю, что она по этому случаю мне подкинет деньжат? Эх, мама, мама.
— Так сколько тебе надо? — спросила она.
Я пожал плечами.
— Вот, — сказала она, сунула руку в свою сумочку, вытащила видавший виды кошелек и открыла его вороватым движением, отработанным и отточенным годами долгой практики, чтобы любопытный спутник жизни, потерявшим экономическое господство в семье, не смог увидеть содержимое; она ловко выудила стокроновую бумажку, сложенную в тоненькую трубочку, и сунула ее мне, а я сделал вид, что якобы отталкиваю ее руку.
— Возьми, — сказала она.
Я сразу увидел, что это за купюра.
— Нет, мам, какого черта, это слишком много.
Это на самом деле было слишком. Для сравнения скажу, что за свою квартиру я платил в месяц сто семьдесят.
— И не будем больше об этом, — сказала она. — Отцу не говори.
— Я с ним никогда и не вижусь, — ответил я.
— Это вряд ли его вина, — сказала на это мама и была права.
Ну ладно, я ему ничего не скажу, с какой стати мне говорить? И сто крон мне очень кстати, это уж точно. Но я ждал ее в тот день у ворот не потому, что у меня кончились деньги, вовсе нет, безденежье давно стало образом жизни, я и внимания на него уже почти не обращал. Я торчал у ворот, потому что хотел ей рассказать кое-что, о чем она не знала и никогда бы не догадалась.