Мне теперь 15 лет. Я была с бабушкой в Берхтесгадене, была в школе, была в интернате. И вдруг я оказалась в кино. Впервые я должна играть то, о чём я до сих пор не имела ни малейшего представления.
Я никогда не забуду: раньше, когда я сидела в кино и на экране разыгрывалась любовная сцена, то я всегда закрывала глаза, потому что мне было стыдно. Потом я начала подсматривать, из любопытства. Но всегда думала: так не должно быть. Это же дело только двоих, и эти двое должны быть совсем одни. Только вдвоём, больше это никого не касается.
И вот сегодня я сама должна перед камерой делать что-то вроде этого. Может быть, не знаю, если кто-то в кино уже лет десять или ещё дольше, ну как Марлен Дитрих или Стюарт Грейнджер... Если Стюарт Грейнджер обнимает Марлен или берёт её на руки и по-настоящему целует, или она делает что-то такое, то потом Марлен Дитрих может спокойно уйти к себе в гримёрку и разгримировываться, и сесть в машину, и ехать домой, и есть свиную отбивную, и вообще больше об этом не думать... Я — я так просто не могу!!!
Сегодня утром я ни о чём не подозревала, когда пришла на студию. Я не знала, что мы будем снимать. Так часто бывает, что заранее ничего не знаешь: это зависит от слишком многих вещей. Если натурная съемка, то от погоды. Если в павильоне, то от того, как лучше использовать выгородки, декорации, как подготовились монтировщики, и ещё много чего приходится учитывать. Так вот, получаю я сегодня утром дневной план, и меня бросает то в жар, то в холод: на очереди — любовная сцена с Клаусом Бидерштедтом.
Честно-честно: я по-настоящему испугалась. Можно было бы, конечно, просто придуриваться, чтобы все кругом смеялись, — но нет, это мне тоже не подходит.
В общем, я разнервничалась. Сижу в гримёрке, и господин Штангль меня гримирует. Раймунд Штангль — он работает на картине гримёром. Тут Клаус с грохотом открывает дверь.
— Ну, Роми, — говорит он, — ты выучила свой эпизод?
Я не знаю, что сказать. Клаус не отстает:
— Думаю, ты уже потренировалась?
Я чувствую, как краснею под гримом. Но понимаю, что тоже должна посмеяться. Клаус был такой милый, что я просто не успела устыдиться.
И вот мы в павильоне. Я ещё не сказала: Клаус играет молодого садовника, его зовут Роберт. Я — Анна, дочь некоего господина Оберхольца, надутого владельца «Фабрики изящных садовых украшений». Иначе говоря, мой папа производит садовых гномиков, ещё там всякие мухоморы, олени и прочая чепуха. Я влюблена в Роберта, и мы тайком встречаемся в оранжерее, среди примул и гвоздик.
В студии тоже построили роскошную оранжерею. Мы сидим там рядышком на скамейке. Курт Хоффман, режиссёр «Фейерверка», стоит у камеры:
— Давайте, дети. Сначала пройдём эпизод.
Сижу возле Клауса, чувствую — душа ушла в пятки.
Господин Хоффман недоволен:
— Ну, целуйтесь же! Ну! — кричит он. — Мы уже репетируем!
И мы целуемся, и целуемся, и целуемся. Вокруг орут и смеются.
— Целуйтесь, целуйтесь, целуйтесь!
И мы продолжаем целоваться.
Я не думаю. Я вообще ни о чем не думаю.
Внезапно всё это заканчивается. Кто-то кричит:
— Всё, снято. Чудесно получилось!
И все смеются. Я мчусь к себе, разгримировываться.
Я так благодарна Клаусу. Он отличный парень. Я его, кстати, и раньше считала очень славным парнем.
Мы были в театре на Гартнерплац. Там шёл «Прощальный вальс», гастрольный спектакль. Мы — это мама, Дэдди и я. Мама и Дэдди приехали в Мюнхен на несколько дней, навестить меня.
Мы вышли из театра в отличном настроении и сразу поехали в отель «Четыре времени года», у Дэдди там была договорённость о встрече с господином Вальтершпилем, который держит самый известный, а может, и самый лучший ресторан в Мюнхене.
Мы заняли места в зале. Я люблю такие залы в отелях. Они старинные, картины на стенах, тяжёлые портьеры, огромные галереи, по которым идёшь как по облакам, и какой-то терпкий, острый запах так называемого «большого света». Это звучит глупо. Конечно, Большой свет не может ничем пахнуть сам по себе. Я имею в виду некий дух Большого света — ароматы прекрасных женщин, толстенных сигар — их курят миллионеры, — роскошных яхт и лимузинов, всяких штучек для гольфа — ну, не знаю, чего ещё.
Нас уже ждали Эрнст Маришка и его жена Лили. Маришка — режиссёр, очень даже известный. Мама уже давно знала их обоих. Взаимные приветствия. Мама демонстрирует меня, как это всегда делают матери: держатся будто бы безразлично, но и слепому видно, что в глубине души они ужасно гордятся. Но ведь и правда, у мамы нет никакой причины роптать на судьбу: недотёпой меня не назовешь. До сих пор — уж точно. (О школе мы умолчим.)
Господин Маришка уже видел «Сирень». Вот, сидит теперь в кресле и молчит.
К обеду подали говядину с хреном. Я от этого просто умираю!
Вчера не получилось ничего больше записать. Я напилась лимонада. Лимонад действует на меня как алкоголь. После него я этакая развесёлая, как будто под мухой, и почти что без тормозов. Значит, надо сейчас всё быстренько записать. (Дневник — это такое дело: раз начал, то это уже почти обязанность.)