Мокрая девка шла через избу к печи. Туда, где спал беспокойным сном на полатях их – её самой и бати – спаситель. Во сне он разметал шкуры, теперь его нагое тело будто матово светилось в полутьме.
Нелюдь вдруг рывком оглянулась, обвела взглядом спящую избу. Бажера чуть не задохнулась умершим в гортани воплем.
На иссиня бледном лице между распахнутыми настежь веками не было глаз. Ни белков, ни зрачков. Только голодная липкая чернота болотной грязи. Трясина. Чаруса.
Кап.
Узкие синеватые губы разошлись в леденящем подобии улыбки, обнажая ряды по-рыбьи одинаковых зубов – мелких, острых, словно у щуки загнутых внутрь.
Кап. Кап.
Мокрая девка отвернулась – только тогда окаменевшая было заживо дочь кузнеца позволила себе бесшумно вздохнуть.
Скользким движением пиявки болотница не влезла – втянулась на полати. Изогнулась, оседлав грудь Мечеслава.
Мечеслав засипел, страшно, могильно, скорчился, забился.
Полати вдруг стали продавливаться, проседать, будто болотная зыбь, струйки мутной, почти чёрной от тины воды побежали с них на пол, уже не капая – журча. А Мечеслав под тяжестью оседлавшей его болотной ведьмы начал погружаться, уходить в жерди полатей, словно в покрывающий топь мох.
– Нет! – Бажера вскинулась, подавившись криком-стоном.
Болотницы не было.
На полатях – хвала Богам, с них не текла болотная жижа – стонал, хрипел и бился Мечеслав.
Бажера, как была, нагой, подскочила к полатям…
Здесь кто-то был. Она чувствовала. Как взгляд в спину. Как движение, которое успеваешь уловить лишь уголком глаза.
Но страха больше не было – страха за себя. Он весь остался там, в липком и жутком полусне, где на пол капала мутная вода с волос, похожих на плети водорослей, и липкая грязь трясины сочилась меж бледных век. Был только страх за него, злость – и уверенность в своей правоте.
– Пошла вон, сука дохлая, мокрая мразь… – процедила еле слышно, но уверенно, Бажера в темноту, стискивая кулаки. – Убирайся в трясину. Здесь мой дом! Мой! Не отдам!
И добавила чуть громче несколько слов, из тех, что женщинам обычно говорить не полагается.
Ощущение чужого недоброго присутствия не то чтобы исчезло – отступило.
Всхлипывая от страха и злости, Бажера вскарабкалась на полати, накрыла себя и Мечеслава одеялом из шкур, перевалила его горячее, непослушное тело набок – он перестал сипеть и биться, будто рыба в садке. Бажера обвила его шею руками, прижалась всем телом.
– Мой, – прошептала неведомо откуда пришедшее, и со сладким ужасом сознаваясь себе, что говорит не про дом, совсем не про дом. – Мой. Не отдам…
Она твердила это, словно заговор, прижимаясь к нему, гладя, и чувствовала, как дыхание юноши становилось чище и спокойнее, как отступал озноб, угасал жар.
Уже не тревожно, радостно шепнула, в тысячный, наверное, раз за эту ночь:
– Мой, мой…
И поняла, что он не спит. Глядит ей в лицо открытыми глазами.
Улыбнулась ему в лицо – хотя, казалось бы, толку-то улыбаться в такой темноте, но верила, что он почувствует её улыбку, как она – его взгляд. И повторила, прижимаясь к нему:
– Мой! Не от…
И почувствовала его губы на своих.
Ближе к утру проснулся на лавке Живко. Проснулся от захлёбывающегося счастливого шёпота, возни и поскрипывания жердяных полатей. Не враз сообразил, где он и что слышит. А сообразив, аж застонал с досады. Нынешней весной ему с ровесниками негде было даже в прятки поиграть – в каждом укромном уголке были эти вконец одуревшие парни да девки, невнятная возня и глупые стоны. Да ещё и сердились, если им «мешали» – было б в чём мешать-то! И на тебе, родная сестра, в своём собственном доме – и туда же! Уж он-то, твёрдо решил девятилетний мальчишка, сердито сопя и натягивая на голову покрывало, в жизни такой глупостью заниматься не станет!
С тем и заснул.