Это слово я произнесла с недоверием, так как зеркало, которое ранее протягивали мне Сюзанна Эндикотт и Сэмюэль Паррис, уже убедило меня в обратном. Внутри словно развязался какой-то узел; побуждаемая неодолимым порывом, я предложила:
– Госпожа, позвольте мне вас вылечить!
Улыбнувшись, она взяла меня за руки.
– Столько других до тебя пробовало это сделать, и ни у кого ничего не получилось! Но руки у тебя нежные, это правда. Нежные, будто срезанные цветы.
Я усмехнулась.
– Разве вам когда-нибудь случалось видеть черные цветы?
После минутного размышления она ответила:
– Нет, но если бы они существовали, то были бы похожи на твои руки.
Я положила руку ей на лоб, как ни странно, ледяной и одновременно с тем мокрый от пота. Чем она больна? Я догадывалась, что это разум влечет за собой тело, как, впрочем, при большинстве человеческих недугов.
В это мгновение дверь открылась от грубого толчка, и вошел Сэмюэль Паррис. Вряд ли я смогла бы сказать, кто из нас двоих – госпожа Паррис или я – был более смущен и повергнут в ужас. Голос Сэмюэля Парриса не стал громче ни на малость, кровь не бросилась в его белое как мел лицо. Он просто заявил:
– Элизабет, вы что, с ума сошли? Вы позволяете этой негритянке сидеть рядом с вами? Титуба, вон отсюда, и побыстрее!
Я подчинилась.
На палубе холодный воздух подействовал на меня подобно упреку. Что? Я молча позволю этому человеку обращаться со мной как с животным? Я уже собиралась передумать и вернуться в каюту, когда встретилась взглядом с двумя девочками, наряженными в длинные черные платья, на фоне которых резко выделялись узкие белые фартуки. На головах у девочек были чепцы, из-под которых не выбивалось ни единой волосинки. Никогда не видела, чтобы детей так одевали. Одна из них, как две капли воды походившая на бедную затворницу, которую я только что оставила, спросила:
– Это ты Титуба?
Я узнала ласковые интонации ее матери.
Другая девочка, на два или три года старше, пристально смотрела на меня с невыносимым высокомерием.
Я тихонько спросила:
– Вы дети Парриса?
Ответила мне старшая девочка:
– Она Бетси Паррис. Я Абигайль Вильямс, племянница пастора.
У меня не было детства. Тень виселицы моей матери омрачила все годы, которые должны были быть посвящены играм и беззаботности. По причинам, которые, несомненно, отличались от моих, Бетси Паррис и Абигайль Вильямс, как я догадалась, тоже оказались лишены детства, не познали мягкости и легкости, составляющих его суть. Я догадалась, что им никогда не пели колыбельные, не рассказывали сказки, наполняющие воображение волшебными и добрыми приключениями. И испытала к ним глубокую жалость, особенно к маленькой Бетси, такой очаровательной и такой беззащитной. Я предложила:
– Пойдемте, я уложу вас в кровать. Вы выглядите такими усталыми.
Другая девочка, Абигайль, решительно воспротивилась:
– Что вы такое говорите? Она еще не прочитала молитвы. Вы что, хотите, чтобы мой дядя ее выпорол?
Пожав плечами, я отправилась дальше.
На кормовой палубе сидел Джон Индеец, окруженный восхищенными матросами, и вытворял бог знает какую ерунду. Странное дело: Джон Индеец, который еще недавно изошел на слезы, когда очертания нашего нежно любимого Барбадоса растворились в тумане, уже утешился. Он выполнял для матросов тысячу заданий, таким образом зарабатывая монеты, с которыми вмешивался в их игры, попивая их ром. Сейчас он учил собравшихся старой песне рабов, удивляя хорошо поставленным голосом:
Ах! Каким легкомысленным был мужчина, которого выбрало мое тело! Но, возможно, мне самой не понравилось бы, если бы он тоже предавался печали и скорби, подобной той, в какую погрузилась я.
Заметив мое приближение, Джон Индеец поспешно подошел ко мне, оставив на произвол судьбы шумно запротестовавший хор учеников. Взяв меня за руки, он прошептал:
– Уж больно странный человек наш новый хозяин. Неудавшийся коммерсант, с опозданием начинающий жизнь там, где ее оставил…
Я прервала его:
– У меня совсем не лежит душа выслушивать сплетни.
Мы прогулялись по палубе и устроились за штабелем бочонков сахарного тростника, плывших в бостонский порт. Поднялась луна; по яркости это скромное ночное светило не уступало дневному. Я прижалась к Джону Индейцу; наши руки искали тела друг друга, когда доски палубы и бочонки вздрогнули от тяжелых шагов. Это был Сэмюэль Паррис. При виде позы, в которой мы находились, немного крови окрасило его мертвенно-бледные щеки. Он сказал, будто плюнул ядом:
– Несомненно, цвет вашей кожи является признаком вашего проклятия. В то же время, пока вы живете под моей крышей, будете себя вести, как положено христианам! Живо на молитву!
Мы повиновались.