Покупатель снова начинает ощупывать животное и говорит как бы про себя:
— Дак ведь, если прошибешь, то потом-то что с ей делать будешь? Продать-то ведь как блоху поймать. Вишь, ты с утра стоишь, — обращается он к хозяину, — а много ли продал? Рази за экую-то цену потом кто возьмет ее?
Хозяин вытаскивает бутыль с самогоном.
— На, ненасытные твои толы! — кричит он обиженно на покупателя. — Залейся, в придачу даю.
У покупателя при виде бутылки с мутной жидкостью глаза разгораются, и он начинает отсчитывать деньги неторопливо и слюнявя пальцы.
В другом месте мужик с горшком стоит и торгуется с мужиком, у которого в мешке мука.
— Почем горшок? — спрашивает владелец муки.
— Дак ведь насыпь по край мукой, и горшок твой.
— Да-а-а. Уж больно он у тебя велик, горшок-то.
— А ты что, обычая не знаешь?
Мужик с мукой берет горшок, сыплет в него муку. В мешке заметно убавилось. Хозяин горшка забирает муку, высыпает осторожно ее в свои мешок, долго стучит по горшку, чтобы вся мука осыпалась.
— Горшок разобьешь.
— Не бойсь.
Вот мужики, выпив по случаю купли-продажи, идут как друзья, обнявшись, и один другого уверяет:
— Будьте благонадежны, я вас не омману.
Я поражен зрелищем базара. «Господи, есть же счастливые люди. Как интересно», — думаю я. Если бы я жил здесь, в Большом Перелазе, я бы с базара не уходил, уж я бы на все это смотрел — не насмотрелся.
«Как в киятре», — думаю я и вспоминаю бабку Парашкеву, которая любит так выражаться.
И вдруг вспоминаю отца, который лежит сейчас в больнице и, поди, ждет не дождется, когда же я к нему приду.
Выйдя из толчеи базара, я увидел белый дом со множеством больших окон, в два этажа, крытый железом. Я понял, что это больница, и стало страшно. Я оробел и, озираясь по сторонам, подошел к ней. С трудом открыл тугую дверь. Тяжелые кирпичи, подвешенные на веревке, захлопнули ее за мной со страшной силой. В коридоре было много народу.
Мне сказали, что отец в девятой палате на втором этаже. Со страхом (а вдруг лестница не выдержит моего веса) я осторожно взобрался наверх, крепко держась за поручни (они почему-то показались мне надежнее, чем скрипучие ступеньки), нашел девятую палату, и уже там мне сказали, что отца опять увезли на операцию, а в палату не допустили.
Я вышел и сел в коридоре. Вдоль стен на таких же белых скамейках сидели больные и посетители. Все что-то жевали, оживленно разговаривали, и многие плакали. Лишь на один миг все замолкли, когда в коридоре появился мужик в белом халате.
— Фершал, фершал идет, — тревожно заговорили кругом.
Мужик, сидевший напротив, вскочил и перегородил ему дорогу, поспешно раскрыл мешок, вытащил из него что-то тяжелое, завернутое в тряпку.
— Вот, батюшка, — сказал он умоляюще, с надеждой и одновременно опасаясь, что тот может отказать, — прими благодарность нашу скромную.
Фельдшер остановился, пристально посмотрел на мужика, поправил очки.
— Ну что, — сказал он, — взяток не берем, а благодарности принимаем.
Мужик отошел. К фельдшеру приблизилась баба и что-то стала сквозь рыдания говорить. Он тихо успокаивает ее:
— Ты подумай сама, матушка. Человек-то ведь не бочка. Его по ладам не соберешь. Обручами не свяжешь.
— Так нечто умрет? — спрашивает баба. — Я ведь че-нито собрала бы тебе. Че продала бы, не сумлевайся.
Фельдшер торопливо уходит, ничего не ответив, а баба остается стоять и вслед фельдшеру говорит беззлобно:
— Ишь как отъелся — бочка бочкой. Че ему мужик-то больной да баба старая?
Рядом со мной на скамейку усаживаются старик и старуха и продолжают старый разговор, начатый, видно, еще до больницы.
— Дак ведь у меня, бают, бронхии какие-то, — шепчет старуха. — Бают, дыхи опускаются, потому не работают эти бронхии-то. Вот и задыхаюсь совсем.
— А у меня бельмо, затмение в глазу-то. Напридумают, ироды. Так, говорят, этот туск в зрачке можно ножом или иголкой выковырнуть. Не слышала?
Я жду, когда привезут отца после операции, и не могу отвести взгляда от мужика с бельмом. Страшно, и в то же время не могу оторваться от его мутного светлого глаза.
Баба успокаивает его:
— Ниче, Аким, бельморез привезут и сделают тебе глаз бастее старого. Я ведь еще девкой помню, какие у тебя глаза-то были. У-у-ух!
— А может, у меня темная вода? — рассуждает сам с собой старик. — Бог ее знает. Она, говорят, неизлечимая.
— А ты, Аким, помнишь Микиту конкинского? — начинает снова успокаивать его баба. — Дак у него был заячий глаз. Глаз-то у него совсем выпучился, на нитке на одной висел, поди. Помнишь?
— Да ведь как не помнить!
— Дак он попил чего-то, и нате вам — глаз внутрь ушел и лучше старого стал.
— Не-е-ет, — не веря ей, говорит мужик, — никто горя не вкусит, пока своя вошь не укусит.
— Ну, ты уж, Аким, больно-то не убивайся. Боли-то дай волю, дак, полежав, да умрешь. У меня ведь тоже, мотри, не ахти как. А ничего. Ежедень бьет лихорадка. Трясет. А ничего, живу. И мужик недоволен: кому я больная-то нужна? А ничего, живу. Иной раз, глядишь, и отпустит. Вот тоды радостей-то переживешь! Правда, тот здоровье знает, кто болен бывает. Да что и говорить, телесного-то здоровья нет лучше радости.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное