— У меня завалило грудь, — постоянно делился он с кем-нибудь своей бедой, — а в горле удушье от прилива мокрот, воздух не пропускает. Совсем задохся. Ну, прямо лишен возможности дышать. А все она, грыжа, душит, будто угорел или петлю кто накинул на шею.
Вскоре начался сильный кашель. Сначала думали, простудный. Но кашель был судорожный, с громким выдыханием, с болью и выделениями.
Бабушка сохраняла спокойствие.
Дед Ефим говорил:
— Видишь вот, кашляю.
Она отвечала:
— Кашляй хоть век, греха нет в этом.
Дедушка стал слепнуть. Он то и дело говорил о том, что у него глаза застилает, все вокруг темнеет и меркнет:
— Не вижу ничего, глаз туском заволакивается. Как плева у курицы. Все зелено в глазах, помутилось кругом.
Но о смерти рассуждал с усмешкой.
— Ну, как живешь, дедушка? — спрашивали его.
— Да ведь как живу, — отвечал он. — Видно, доволакиваю старость свою. Век свой, как волк, довываю. Долга эта песня, поди.
Он даже шутил, что готов отдать последний долг природе, то есть умереть, поэтому больно-то беспокоиться нечего: все равно смерть дорогу найдет.
Дед и раньше любил задавать мне загадки. А тут все загадки пошли на одну-единственную тему:
— А ну-ка, Ефимка, угадай: дорога, да никто но ней не хаживал. Что это?
— На тот свет, видно, — бойко отвечал я, и дед был доволен.
Дед Ефим уже лежал в доме, никуда не выходил, обессилел совсем.
— Вот ведь, Ефимка, — говорил он мне, — есть люди, что весело живут и красно умирают. Позавидуешь. А мы и жить не живем, и околеть не умеем, все в нужде да в болезнях.
Как-то вечером на семейном совете решили положить дедушку в баню, чтобы он никому не мешал и его никто не тревожил. Деда Ефима этим явно отодвигали в тень. Он уходил из жизни семьи, и поэтому все стали к нему относиться снисходительнее и добрее.
Утром отец взял его за руку и довел до бани. Когда я прибежал, дед сказал:
— Насилу вволокся сюда. Поверишь, еле вполз. Под горку, а через силу втащился.
А вечером, когда дед спал, я открыл дверь, потихоньку проник к нему и забрался под азям рядом. Проснувшись, он обрадовался, обнаружив, что я у него лежу под боком:
— Ишь ты, взобрался втихомолку, как мышь на полку. — Повернулся ко мне с трудом, обнял и шепотом сказал: — Мы с тобой два Ефима.
Я к нему приходил каждый день и приводил с собой Саньку. Дед радовался.
— Куда день, туда и ночь, — говорил он обо мне с Санькой. — Молодец, Ефимка, что матери помогаешь.
И опять шутки-загадки, и снова об одном и том же:
— Ефимка, угадай загадку: встал я не так, и оделся не так, и умылся не так, и лошадь запряг, и поехал не так, заехал в ухаб, не выехать никак?
Это было выше моих сил. Дед подсказал:
— Ну, ты подумай. Человек не встает — его подымают. Одеться сам не может — его одевают другие люди, умывают и везут ногами вперед да в землю. Понял сейчас?
— Дак ведь это покойник, — сообразил я.
Дед кивнул головой, я попросил его повторить загадку. Он повторил, я запомнил ее.
На следующий день я эту загадку загадал бабке Парашкеве. Та почему-то обиделась, стукнула меня по загривку и крикнула:
— Это сумасшедший тебя, видно, учит? И когда он дух испустит!
Потом бабушка успокоилась и сказала:
— Посмотрела я вчерась на него — нос больно завострился. Ой, нехорошая это примета.
Я все это добросовестно пересказал дедушке. Конечно, кое-что прибавил — не мог отказать себе в удовольствии иногда нарисовать картину более мрачную:
— Бабка Парашкева говорит, что у тебя нос вострый стал. Умрешь скоро.
Дед реагировал бурно:
— Вот старая кокора! Она меня уже укладывает. Прямо живого в могилу! Ты ей скажи, что дед умрет, когда срок придет. А до поры до времени не пойду, хоть ты на руках неси. Умру я, Ефимка, когда сам захочу, — заключал он свои рассуждения. — Умру, тогда скажут: за ум хватился. Вовремя, дескать, умер, потому и стыда нет на живой голове.
В какой-то праздник деду принесли в баню особый, вкусный обед. Он будто и не обрадовался, брюзжать начал:
— Дали орехов белке, когда зубов не стало. — Но поел с удовольствием и, сытый, начал рассуждать: — Вишь, какой мне почет перед смертью-то: в баню выставили. Никому, мол, не нужен. А черт его ляд с почетом-то, так бы пожить подольше, и то ничего. Дьяволу тоже почета нет, а вишь, осьмую тыщу живет, и горя мало.
Потом лег под азям, зябнуть начал.
— Ты гляди, что делается. После обеда сытного и то мерзну. Тело мое будто шуба выношенная, не греет. Совсем остыл, как печь холодная, стал. Организм тепла не дает.
Вечером как-то пришла мама, поставила деду горшки на спину в присос. Она это ловко делала. Она все умела. Берет в одну руку горшок, ухватив его за дно, подносит к спине, а другой рукой засовывает горящую куделю в горшок, быстро вытаскивает огонь и припечатывает горшок к спине. Всю кожу у деда втянуло в горшки, а он лежит, блаженно вздыхает, охает, что-то весело приговаривает. Видно, горшки ему понравились. Когда мама оторвала горшки от спины, при свете мерцающей лампадки я увидел на спине деда страшные кровавые круги. Мне было жутко, а он радовался по-прежнему и чесался, резко двигаясь всем телом.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное