На пятый день я предпринял поездку в Мегару посмотреть на стены, которые афиняне возвели во время войны со Спартой. Был жаркий полдень, и я совершил ошибку, оставив дома свою шляпу. Я немного побродил по городу, но потом, почувствовав жажду, остановился у потока, вливающегося в море, чтобы попить. Вода была холодная как лёд, — наверно, источник брал начало глубоко под землёй — и отправилась прямиком ко мне в желудок. Уже на обратном пути я почувствовал, что заболеваю, а ранним вечером меня стало знобить. Октавиан, что для него совершенно нехарактерно, сразу же это заметил.
— Что с тобой, Публий? С животиком неприятность, а?
— Просто небольшая Простуда, Август, — ответил я, стуча зубами. — К утру я поправлюсь.
— Пусть уж лучше Муса приглядит за тобой. — Он поманил к себе раба и послал его за врачом. — Он тебя быстренько подправит.
Муса был грек, один из проверенных слуг Октавиана. Несколькими годами раньше он своими холодными ваннами и компрессами спас Октавиану жизнь. Октавиан никогда не отправлялся в путь без него.
— Со мной всё в порядке, Август, — сказал я. — Надо только ночью хорошенько поспать.
— Глупости! — Октавиан улыбнулся, показав свои острые зубы. — Нам надо позаботиться о тебе, Вергилий. Да к тому же корабль готов, и завтра мы отплываем. Мы же не хотим, чтобы ты умер у нас на руках, не доплыв до Бриндизи, правда ведь?
Я содрогнулся; никакая это не простуда. Теперь я знал, что он приговорил меня к смерти.
И что же это тогда? Яд, который подсыпает мне Муса?
Наверное, белладонна — сонная одурь, цветок Прозерпины. Это она, я думаю, даёт желаемые симптомы. Когда он — Муса — придёт в следующий раз и принесёт мне моё «лекарство», я могу спросить его без обиняков. А может быть, стоит спросить у самого Октавиана. Теперь это уже не имеет значения, и мне будет интересно посмотреть на его реакцию. Если, конечно, он вообще как-нибудь на это прореагирует.
Спасибо ещё, что у меня достаточно ясная голова, чтобы писать. Октавиан либо не торопится (хотя он утверждает, что срочно нужен в Риме, мы напрасно тратим время в этом морском путешествии), либо он опасается, как бы причина моей смерти не стала слишком очевидной. Я подозреваю последнее.
Ну тогда почему, можете спросить вы, я не покончу с собой? Надуть Октавиана, лишив результатов его последнего притворства, — по крайней мере, насколько я в курсе, последнего, — зная, что он попадёт в затруднительное положение, когда приплывёт в Италию и высадит на берег не живого поэта, а хладный труп? Или ещё того лучше — броситься в море, чтобы он не мог предъявить вообще никакого поэта — ни живого, никакого другого? Это последнее, конечно, было бы поэтичной местью мне — местью моего брата Марка. О да, я видел его в эти последние несколько ночей — с траурной повязкой на голове, его наполовину обглоданное лицо, на которое падал свет ламп, освещавших мою каюту, было повёрнуто ко мне. Он-то, во всяком случае, порадовался бы смерти от воды, но я не доставлю ему такого удовольствия.
Истина в том, что меня всё это уже не интересует. Убить себя назло Октавиану — в лучшем случае, не большая победа, если не сказать глупая. Это всё равно что ребёнок, который не может добиться своего, отказывается обедать, несмотря на то, что сам же голодный. Что толку мне в мелких победах. В сравнении с книгой, которую вы сейчас держите в руках (если и в самом деле держите), такие победы бессмысленны.
Даже если бы я и хотел себя убить теперь, когда задача моя выполнена, то как бы я сумел это сделать? Одного усилия воли тут недостаточно, а других средств у меня нет. У меня нет кинжала, как у Прокула, или лезвия, как у Галла, чтобы перерезать себе вены, не говоря уже о змее, которая своим ядом сделала бы меня бессмертным, как египетскую царицу. Дверь каюты заперта, а если даже и нет, то я всё равно не успел бы дойти до банки, меня бы остановили. Эпикур считает, что человек, уставший от жизни, может уйти из неё, как зритель уходит с пьесы, переставшей его занимать; но Эпикур не имел в виду узника. Нет, пусть Смерть придёт, как придёт. По крайней мере, она явится в своём самом кротком обличье, как она пришла к Одиссею или к моему отцу. Кто может попросить о более спокойной смерти? Уж конечно не я: это больше, чем я заслуживаю.
Естественно, я попросил рукопись «Энеиды», чтобы сжечь её (она исчезла вместе с остальным моим багажом, когда моё судно поставили в док в Пирее). И естественно, мою просьбу проигнорировали. Не важно. Октавиан поймёт, что невозможно вырезать из поэмы куски, не испортив её, и он не осмелится это сделать. Он должен издать её и быть проклятым — или, если даже его и не проклянут, то по меньшей мере репутация его будет слегка подпорчена.