Слова эти выписываются на бумаге — трудно. Изреченная мысль, как известно, теряет что-то в своей искренности, подлинности и чистоте. Но — так было, и я не могу не писать правду, не могу искать других слов для выражения этой правды, кроме тех, какие приходят в эту минуту в голову.
В конце, кажется, февраля 1942 года моя мама перебралась на какое-то время к Ляле, сестре моей, на улицу Декабристов. Я жил один. Через день Ляля меня навещала.
Вот записи из дневника 1942 года:
«Сегодня днем лежал в состоянии полной прострации. Дремал. Читал. Снова дремал.
Грохот. Оглушительный. На пол падают и разбиваются несколько хрустальных подвесков плафона.
Не пошевелился даже, не приподнялся.
Через несколько минут хлопает дверь, прибегает Михаил Арсентьевич, управдом.
— Алексей Иванович? Живы?
— Да. Жив.
— Ну, благодарите Бога. В пяти метрах от вашей головы две бомбы упали. По двадцать пять кило каждая.
Позже вышел посмотреть. Две довольно глубоких воронки. Одна находит на другую, В двух-трех метрах от моего окна.
...Всего не запомнил, что было за два с половиной месяца.
Два или три дня провел на улице Декабристов, у мамы и Ляли.
Туда шел ничего, а обратно еле волок ноги, от ул. Декабристов до ул. Восстания тащился по меньшей мере четыре часа.
Вошел в пустую, незапертую квартиру, переступил порог своей комнаты, стал снимать пальто и — зашатался, упал, подкосилась ноги. Лежу на спине, не могу пошевелить ни рукой, ни ногой... Голова при этом ясная.
Попробовал голос. Что-то крикнул. Кажется:
— Эй, помогите!
Отклика не последовало. Некому было откликнуться. Но речь, слава Богу, не парализована.
Почему-то не было ни ужаса, ни отчаяния. Даже мысли о смерти не возникали.
Что же делал?
Молился. В полный голос. Прочел, вероятно, все молитвы, какие знаю. Потом часа два читал — тоже в полный голос — стихи. От Державина до Хлебникова. Потом уснул. Проснулся уже ночью. Темно было и раньше, но тогда жиденькие лучики света пробивались сквозь фанеру на окнах. А теперь стоял полный мрак.
Есть не хотелось. Хотелось пить.
Сколько пролежал — не знаю.
На следующий или на третий день решил, что надо пробовать спасаться. Мучила жажда. Губы уже не разжимались, ссохлись, с трудом произносили слова молитвы.
Пополз.
Метров пять-шесть — от моей комнаты, до дверей на лестницу — полз, вероятно, несколько часов. Самое трудное было преодолеть ступеньки — из комнаты в коридорчик и из коридорчика в прихожую. Вниз, в коридорчик перевалился сравнительно легко, но взобраться НА ступеньку... не понимаю, как мне это удалось. Работал головой, спиной, шейными мускулами (тем, что осталось от них).
Буквально втащил себя. Отдохнул, пополз дальше.
К счастью, входя в квартиру, я не захлопнул дверь, она была полуоткрыта.
Кажется, как раз в ту минуту, когда я выполз на лестницу, из квартиры напротив, где до войны жили Кнорре, вышла какая-то женщина. Простая. В сером платке. Невысокая. Милая. Теперь-то она мне особенно мила. Заквохала, засуетилась, побежала к себе, вернулась с другой женщиной, а, подняв, они понесли меня в мой страшный закоптелый склеп. Уложили в постель, принесли теплого молока (да, не придумываю и не снилось мне это — я пил молоко, может быть это было сгущенное молоко, разведенное кипятком?).
Фамилия этой женщины — Симонова».
Но как же я очутился на улице Декабристов? А было так...
«В середине марта пришла дворничиха Маша. Татарка. Вдова. Я лежал на кровати — в пальто и в валенках. Она вошла в мой темный холодный кабинет:
— Есть кто?
— Есть.
— Живой?
— Кажется, еще живой. Это кто? Маша?
Месяц назад мы собирали деньга на похороны ее мужа. Думаю — еще кто-нибудь умер, семья у них большая.
— В чем дело, Маша?
— Повестку тебе принесла. Вызывают в седьмое отделение.
— Не могу, Маша. Не дойти мне до отделения.
— А мне что? Мое дело маленькое. Принесла, отдала, а ты — как хочешь.
Положила повестку и ушла.
Конечно, я понял, по какому делу меня вызывают. Но почему-то нисколько не взволновался.
Через какое-то время слышу быстрые и энергичные мужские шаги. Врывается — милиционер. Позже узнал, кто он. Квартальный уполномоченный Титов.
— Пантелеев?
— Да, Пантелеев.
— Ты что, мать твою растак? Тебя вызывали? Повестку получил?
— Да, получал. Но идти не могу. Нет сил.
— Я тебе дам — не могу (мать, мать, мать)! Если (мать, мать, мать) через полчаса не будешь в отделении — за шкирку приволоку (мать, мать, мать).
Ушел, не переставая материться и хлопая дверями.
Случилось так, что, не успел он уйти, появились Ляля и Ира Большая[56]. Пришли меня навестить. Принесли какую-то еду, — суп, кажется. Затопили времянку.
И тут опять ворвался этот мордастый опричник.
Свою угрозу он выполнил буквально. Нещадно ругаясь, схватил меня за воротник и поволок к дверям. Волок он меня, тащил за шиворот и по улице. На Бассейной у парикмахерской с левой ноги у меня свалился валенок.
Я сказал:
— Потерял валенок.
— Ничего, и без валенка хорош, — сволочь!
Сзади шли Ира и Ляля, они всё видели, подобрали валенок, принесли его в милицию. Валенок мне передали, но в милицию их не пустили.
Я оказался в камере»…
*