Бородач повел нас темными дворами и проулочками. Мама была напряжена, а я была в восторге от нашего ночного похода. Время от времени мы почему-то заходили в какую-нибудь подворотню и, замерев, к чему-то прислушивались. Я поняла, что нужно молчать. Наташа спала. Наконец мы вышли в поле, где стояла запряженная повозка старика. Только тогда я решилась шепотом спросить маму, куда мы едем. «К папе».
Ехали мы всю ночь. Или мне так показалось. Я просыпалась то среди леса, то в степи, но, посмотрев на прямую спину мамы, тут же засыпала. Вдруг лошади понеслись и захрапели. Возчик, стоя, подхлестывал их и кричал тонким бабьим голосом: «Волки! Волки!» Вдоль дороги тянулся черный лес, и там, среди деревьев, двигались огоньки-глаза волков. Мама, прижимая одной рукой Наташу, другой меня, всхлипывала. Я не знала, что мама может плакать, и мне стало очень страшно. Волков я не видела, и не они меня испугали, а мамина беспомощность. Я окончательно проснулась, когда вокруг нас посветлело. Мы стояли в степи. Мама расшнуровывала ботинок и ругала старика. «Совести у вас нет. Изверг. Куда же я без денег денусь с детьми!» Возчик тупо повторял: «Давай все, а то — ссажу». Мы поехали дальше. У околицы какой-то деревни мама стащила с телеги наши вещи, посадила меня их стеречь, а сама — с Наташей на руках — ушла искать жилье. Мы поселились в Екатериноградской станице.
Когда мы вернулись с Кавказа в Петроград, мама рассказывала при мне своей младшей сестренке Элечке, указывая на меня, что Эренбург все эти годы разыскивал нас, волнуясь за судьбу своей дочки. Я, молча, удивилась, что у меня два папы, но тут же забыла об этом открытии. Недавно, перечитывая письмо Ильи к поэтессе Меркурьевой[3]
, я наткнулась на такую строчку: «Я узнал окольным путем, что мои друзья и дочка из Владикавказа перебрались в Моздок, но ничего от них не имею». Илья это писал из Киева в феврале 1919 г., когда мы с мамой и годовалой Наташей жили в Екатериноградской и искали папу, который в это время лежал в моздокской больнице с очередным тифом.Мама договорилась преподавать в местной школе, но занятия должны были начаться в сентябре. За избу были отданы пальто и платье, но жить нам было не на что, и мама занялась товарообменом. Все хозяйство легло на меня. Я стала «большой». Я должна была топить печь, варить кашу, кормить сестру. Как это ни странно, всему этому я быстро научилась, хотя бывало, что русская печка не разгоралась, нещадно дымила. Наташа оставалась без еды — или я забывала ее покормить, или каша пригорала — но она была удивительно безропотна и меланхолично сосала уголок наволочки, замусливая его до черноты.
Мама часто уезжала в город; она отвозила туда муку и сушеные абрикосы, а привозила сладкое вино. Ее часто обманывали, но она не видела другого способа заработать, чтобы как-то продержаться до осени.
Первое время мама брала с собой Наташу. Станция находилась в степи. Поезда ходили без всякого расписания. Я должна была прислушиваться к паровозному гудку — если его долго не было, это означало, что мама сидит на станции голодная. Я брала кофейник с крепкой заваркой морковного чая, подкрашенного молоком, лепешку и шла на станцию.
Однажды за мной увязалась Катька, моя подружка. День был знойный. Выжженная степь звенела, над ней висела дымка, и станция — небольшой деревянный сарай — парила где-то на краю света. Вначале мы шли бодро, болтая о деревенских новостях и наслаждаясь одиночеством. Мы с Катькой поклялись, что будем верны друг другу всю жизнь, нашли кусочек стекла и кровью написали свои имена на ладонях.
Потрескавшаяся серая земля немилосердно жгла ноги. Мы попробовали идти на пятках, но и это не помогло.
— Давай посидим, — предложила Катька.
— Вот так бывает солнечный удар, — заметила я. — У нас в Тифлисе был мальчик, которому на голову скатился кусочек солнца, и он умер.
— Брешешь. А знаешь, почему земля трескается? Она внутри жидкая, кипит, и ее распирает. Пить хочется. Не бойся, мамке останется, — продолжала подружка.
Мы сделали еще несколько шагов, и во рту снова пересохло. Казалось, что язык потрескался, как земля. Кофейник становился все легче, а поезд все не шел и станция приближалась удивительно медленно. Была выпита последняя капля, я села на огненную землю и заплакала. Катька меня не понимала.
— Скажешь, что споткнулась и чай вылился. Делов-то!
Но в эту минуту совсем близко раздался спасительный паровозный гудок, я проследила за змейкой поезда, она остановилась у сарая и почти сразу же поползла дальше. Все в порядке. Мама попьет в городе. У нее не пропадет последнее молоко. Наташа не умрет.
Мария Семеновна, такая же беженка, как и мы, сообщила маме, что большевики победили.