Я почти благодарен ему, нашему спикеру, за эту фразу, она всегда проходит на ура, когда задают вопросы про ситуацию в России, про современную литературу, про вымысел и правду в текстах. У меня заготовлено несколько таких ответов, я заранее знаю, какие вопросы мне зададут, потому что везде задают одни и те же вопросы. Поэтому я отвечаю, не думая, вернее, думая совсем не о том. Я думаю о девушке, которую видел в Пале-де-Бозар, о Муки, потому что сегодня она сидит в этом зале, в Брюсселе, в пяти или, может быть, в семи метрах от меня. Я стараюсь не смотреть на нее все время, я оборачиваюсь к модератору, разглядываю свои скрещенные на столе пальцы, но надолго меня не хватает, и я опять взглядываю в ее сторону.
Теперь я точно знаю, что она улыбается мне.
Наступает время вопроса “Над чем вы сейчас работаете?”. Я выслушиваю этот вопрос, опять отвожу глаза от Муки, выдерживаю небольшую паузу.
Это всегда полезно – паузу выдерживать.
Останавливаюсь на дружески поблескивающих круглых очках Пита, сидящего вместе с Петрой в последнем ряду. Третий год, говорит, роман свой пишет, а вдруг тоже уже просто врет, вдруг тоже уже отчаялся?
И неожиданно я понимаю, что Пит, рассказывая в первый вечер о том, как выбрасывают ненужные вещи и чувства, подарил мне чудесную идею, тот самый достаточно интеллектуальный и красивый поворот, которому придал завершенность Серега из Гента. Так, главное – не сбиться.
Значит так: выбрасываю – потом обратно воссоединяюсь.
И я рассказываю, что у меня был только один дедушка. Бабушки было две, как и должно быть, а дед один. От второго, коммунистического, я отказался. Я выбросил его из своей жизни, как что-то неправильное и ненужное.
Громко я об этом отказе заявлять не стал. Изгнание было тихим и незаметным. Может, и хотелось бы крикнуть: “Уйди с глаз моих долой!
Не дед ты мне больше!”, но кричать было не на кого, так как провинившийся умер, когда мне был год от роду. Решение об отказе от предка я принял в нежном и отважном возрасте шестнадцати лет. И мне не жалко было лишиться одного из моих многочисленных родственников, тем более что я его и не помнил.
Подрастая вместе с молодой советской демократией, я все более убеждался в правильности совершенного. Смотрел по телевизору, как, вдохновленные ярким солнцем, праздничные толпы сносят памятники тем, с кем работал мой бывший дедушка. Сам подумывал о публичном выносе из квартиры его портрета.
Только вот из-за мамы все немного осложнялось. Она сильно держалась за то, что оставалось от ее отца. За те немногие вещи, за фотографии, воспоминания, за квартиру, в которой еще немного витал его дух. За все, на чем лежал отпечаток его жизни. Она очень хотела, чтобы у меня было два дедушки.
Ее желание понятно, она хотела, чтобы у меня все было, как у людей,
– два деда, две бабы, отец и мать. Потому что сама без отца росла.
Вернее, с половинкой отца. В воскресенье ее иногда под те березки привезут, покажут, он ей даже конфету даст, иногда, когда не брали – он письмо для дочек напишет. А в понедельник в школе, если спросят – есть у тебя папа? – нужно было отвечать, что нет.
Мой отец водил нас с мамой в кино, и мы смотрели, как герой нашумевшего в конце восьмидесятых фильма Тенгиза Абуладзе выкапывает отца из могилы и выбрасывает в овраг. Не пристало кровопийце почивать в покое, даже если это и твой родитель. “Это правильно”, – говорил папа. Но еще он говорил, чтобы я никогда не смел обижать маму. “Мать у нас одна, мы ее беречь должны”. Поэтому я отказался от публичной расправы с портретом, решив, что выбрасывание кровопийцы в овраг или портрета на свалку можно осуществить внутри себя. Это даже лучше – совершать революцию в самом себе, без жестов и показухи.
Портрет остался в доме, на стене, и глядел внимательными, чуть прищуренными глазами, как внук – новый революционер и максималист – взрослел. Изображенный на портрете человек сам был революционером, причем одним из самых активных, так что он не обижался. На черно-белом изображении не дрогнул ни один мускул за все это перестроечное время. Густые усы скрывали выражение губ, стоячий воротничок военного френча обхватывал шею, брови были неподвижны.
Может, он даже радовался, что подрастают молодые орлята, у которых не дрогнет рука сбросить дедушек с парохода истории?
А теперь пришло время вернуть себе своего дедушку.
Почему? Не знаю. То ли я повзрослел. То ли в России наступило такое время, когда предки, от которых мы так решительно отказались, опять начали диктовать нам свою волю. А мы по-прежнему не хотим их замечать внутри себя, “в своем водоеме черном”. Мы намеренно не обращаем на них внимания, ведь мы вычеркнули их из своей жизни.
Если бы они были осуждены, но приняты, если бы они оставались нашими предками, я мог бы принести цветы на могилу деда, но мог бы и поспорить с ним как с человеком. Я мог бы понять его, учиться на его ошибках. Я мог бы возражать ему…
Нужно уже, наверное, закругляться, а то – занесет. Меня останавливает модератор. Просто уже подошло время заканчивать.