Итак, были очень четкая избирательность и четкая дифференциация слоев жизни, одни из которых я для себя принимал и в которых был активным – другие же просто отрубал, считая их вообще незначимыми. Наверное, с седьмого класса для меня любимым стало выражение Салтыкова-Щедрина: «Есть жизнь, а есть концерты»[117]
. Вот в «концертах» я принимать участия не хотел. И это началось очень рано: помню, когда я был в седьмом классе, это отношение было уже совершенно отчетливо сформулировано. Но, хотя в мыследеятельности была большая активность, в самосознании, как я теперь понимаю, я не фиксировал своей роли, своей значимости для каждого такого маленького коллектива – так, как на это реагировали окружающие. Я всегда занижал свою роль, свое значение, – точнее, не занижал, а просто игнорировал эту сторону дела и этот аспект.Отсюда вытекает, между прочим, следующее очень интересное обстоятельство: как я теперь понимаю, я всегда был асоциален в этом смысле, хотя в некотором другом смысле, наоборот, всегда был фактически очень социален. Больше того, я знаю, что уже с восьмого, по крайней мере, класса способы моих действий были очень значимыми для окружающих. Это я уже сказал в прошлый раз: уже тогда мое поведение для многих стало превращаться как бы в загадку. И поэтому часто многие люди в прямой, а чаще в косвенной форме задавали мне вопросы, почему я веду себя так, как я себя веду, и что, собственно говоря, я делаю.
Уже тогда, с восьмого класса, это начало превращаться в своего рода проблему. Я был социально неадаптирован, и проистекало это отчасти из того, о чем я говорил раньше, – во всяком случае, одно теснейшим образом связано с другим. По-видимому, эта социализация связана с самооценкой, с определением роли, функций своего «я». То и другое шло параллельно, а именно: я не очень-то интересовался тем, как я вхожу в коллектив, какое место я там занимаю, соответствую ли я ему или не соответствую, – я просто входил в него и делал то, что считал нужным. Это много позже стали фиксировать в разных образах. Скажем, Эрик Юдин называл меня танком или солдатом в грубых сапогах, который «топчет» ситуацию. Галя, скорее, представляла меня в виде быка и в 1963 или 1964 году подарила мне фигурку быка, сказав, что это я такой. Быка с наклоненной головой, готового забодать каждого…
Нельзя, опять же, сказать, что это было пренебрежение ситуацией, социальной структурой коллектива, – просто невнимание и отсутствие представлений об этой стороне дела. Я не знаю, насколько этот аспект значим для молодых людей, для детей, для какого возраста в какой мере значим. Думаю, это одна из интереснейших тем для социально-педагогических исследований. Я сейчас говорю только о собственном поведении, собственном миросозерцании, мироощущении.
Так вот, для меня коллектив как таковой и социальная структура коллектива никогда не существовали как предмет размышления: меня это не интересовало. Я был невнимателен к этому. И поэтому все образные характеристики, которые мне давались, были справедливы, то есть я мог «топтать» отношения людей, я вел себя так, как будто я был сильнее этой структуры и уж во всяком случае совершенно независим от нее. Я мог вести себя (и так было лет до сорока пяти), не считаясь с ней. Я был настолько уверен в своих силах, в своей свободе, в своей мощи, в своих возможностях, что в принципе мне вроде бы и не надо было с социальными отношениями считаться. Но не потому, что я это осмыслил, осознал и решил, что я такой, – нет: я просто с этим не считался. Не считался по наивности, глупости, может быть, – но таковыми были мое мироощущение и, соответственно, мое поведение.
Поэтому реально я всегда оказывался либо вне ситуации, либо не столько в общей ситуации, сколько в собственной, и я в этом смысле всегда эту ситуацию формировал. Я в любой коллектив вносил собственную ситуацию и жил по ее законам.
Но тут возникает следующий, самый сложный вопрос: что же это была за ситуация? И сейчас, размышляя надо всем этим и опираясь на последние наши представления, полученные благодаря играм в Новой Утке[118]
, я могу зафиксировать это как очень сложный разрыв между действительностью моего мышления и реальностью моей жизнедеятельности.В основе этих соображений, к которым я и перехожу, лежит то очень резкое разграничение мира мышления и мира деятельности, или мыследеятельности, которое мы сейчас в семинаре и играх прорабатываем. Оно дает мне некоторый ключик, с одной стороны, для объяснения моего прошлого, а с другой – для постановки целого ряда вопросов, касающихся воспитания и обучения. Но сначала несколько предваряющих замечаний.