Пора цветения дружественных салонов постепенно миновала: рискнувшие выйти в открытое литературное плаванье поэты все дольше оставались в Москве, а вот их жены старались не отвадить оставшихся от привычного круга. Появлялись и московские гости.
К Рейнам нередко захаживали художники — Целков, Куклес и Бачурин, и даже целковский, но в кончаловском стиле “Натюрморт с зеленой шляпой” надолго освоил для себя стенку в комнате на улице Рубинштейна, делая ее праздничной; а на улицу “Правды” к Найманам заглядывала чаще литературная братва, и Михаил Ярмуш в своей гипнотической и метафизической красе засиял среди них. Я с его появлением связывал самые радужные надежды: наконец-то среди нас оказался совсем православный поэт, наподобие Клюева, только не деревенский, а городской! Он должен был появиться, и вот он есть. А другие лишь поджимали губы от моих слов. Рейн его не жаловал. Найман, возивший Ярмуша к Ахматовой, рассказывал, что та перегипнотизировала его, медика-профессионала. Иные ангелы, может быть, и прятали глаза от его мистической образности (или даже монашеской эротики):
Но мне нравилась яркость его стихов, и я чувствовал в нем волну ответной приязни. Мы стали изредка обмениваться письмами. Вот что он написал из Севастополя (10.09.63):
“Часто вспоминаю здесь “последнюю Херсонидку” (Анну Ахматову. — Д. Б.
). Через это место она вспоминается особо. По вечерам читаю “Пир” и “Федру”. По приезде сюда повторялось (далее — из моих тогдашних стихов. — Д. Б.):и –
Вся штука в интонации, инверсии, смелом чисто вербальном подходе, при некотором легкомысленном стилизировании, устраняющем “человеческое, слишком человеческое”. Вкус к мере и мера вкуса, т. е. умеренность. Ощущение праведности вкушения от яблока раздора и греха”.
До сих пор не уверен, было ли это похвалой, но само его внимание трогало. При следующих редких встречах он явно морализировал: говорил, как надо и как не надо жить. А потом я уехал. В 1994 году Найман прислал мне по американской почте его книгу “Тень будущего” с такой вот надписью: “Дорогому Диме Бобышеву — братски с пожеланием мощи. М. Ярмуш”. Я не знал его адреса, а книга эта меня настолько “мощно” огорчила, что я послал отзыв в письме не ему, а Найману (11.09.94):
“Спасибо за передачу подарка от Ярмуша. Как хорошо, что он выпустил книжку. Наконец-то великие немые заговорили! Я ведь в него поверил еще в те ахматовские годы, когда он — помнишь? — читал у тебя “на Правде”. Какая свежая, яркая сила мне казалась в его стихах! Я повторял тогда наизусть:
В книжке этих стихов нет, хотя есть некоторые другие, подобной же светимости. Например:
Но в целом книжка производит смешанное впечатление, даже по объему: мол, и это — все? То было бы еще ничего, — ведь смотря какая книжка! Да, в ней полно причудливого византизма, но и это было бы приемлемо и занимательно… Все же, когда читаешь, то: то одно место коробит, то другое смущает.
Конечно, это пародия, но ведь и самопародия же. Посвящено “А. А.” Вот тоже про любовь, и тоже с подкладкой:
Это, конечно же, ответ на ахматовской вызов: “… ни один не сказал поэт…” И тут поэт появляется, хотя Ахматова сама же эту сентенцию и убила как “всем известн”ую. То, что Любовь и Смерть ходили в сестрах все средневековье и добрели до русского символизма, это действительно всем известно, но то, что они — одно, вызывает у меня рассредоточенный взгляд в пространство.
Ахматова крупно появляется еще в двух местах этой книги: сначала “за” — в стихах, ей посвященных (если это — тосты, их достаточно, чтобы упиться до положения риз), а затем определенно и резко “против” — в стихах, посвященных тебе. Да что ж это он пустился выговаривать Ахматовой и совершать экзекуцию “Поэмы без героя”, называя ее “мнимостью”, “дурной бесконечностью”, “гармонией, лишенной покаянья”?.. И — вот ведь особенный вывих: все это в стихах, посвященных тебе, и в книге, надписанной мне “братски”. Как-то не по адресу… Не ангел, но глаза бы мои не смотрели”.