Первым бессознательным движением его было вернуться, но ворота не пожелали принять его обратно. Оказалось, что вход в тюрьму тоже надо было заработать каким-то неизвестным усилием в этом мире вещей, враждебных и недоступных.
Тогда озадаченная мысль, пробегая извилистыми улочками этого мира, внезапно натолкнулась на одну близкую, хорошо, до боли в челюстях знакомую точку, и Пьер направился на поиски Жанеты.
Он пустился в первый после длинных месяцев (может быть, и лет?) путь по прямой линии. Все было здесь по-иному. Люди бежали, задевая друг друга, ничем не связанные, казалось не скованные никаким механизмом общего закона. Только возвышавшиеся там и сям величественные статуи синих полицейских, мановением волшебной палочки то задерживая, то вновь пуская в движение застывшие на минуту потоки экипажей, давали понять, что здесь действует какой-то особый механизм, более сложный и неуловимый.
Когда Пьер очутился на Вандомской площади, было ровно двенадцать, и через полуоткрытые двери магазинов начинали выливаться на улицу говорливые толпы мидинеток. Пьер напряг взор в надежде разглядеть среди них Жанету. Медленно рассеялись последние.
В тенистом, как оранжерея, магазине ему ответили, что Жанета давно уже здесь не работает.
Пьер почувствовал, что потерял последний след, что Жанета исчезла в черном лесу города.
Наплывающая толпа столкнула его на мостовую; приливом автомобилей его отбросило дальше, на каменистый островок, где с верхушки огромного чугунного столпа[14] маленький претенциозный человечек, как воробей на верхушке телеграфного столба, приглядывался к разлетающимся у его ног брызгам.
Навстречу широким трактом мостовой, сбитые в кучу, готовые вот-вот выкипеть на тротуары, мчались с лаем и визгом безудержные орды автомобилей.
За бегущей впереди породистой и стройной, как борзая сука, испано-суизой с испуганными глазами фонарей, огрызаясь друг на друга, неслась стремглав пестрая сопящая свора, – величественные, степенные, как доги, роллс-ройсы, приземистые, как таксы, амилькары, грязные и беспризорные дворняжки – форды и куцые, бесхвостые, как фокстерьеры, ситроенки[15]. Над улицей стоял визг, гвалт ошалелой погони, дурманящий чад летнего жаркого полудня.
Пьер смотрел на это варево расширенными ужасом зрачками. Теплые влажные волны смыли его, как щепку, и понесли без компаса, наобум.
На улицах было людно, душно и скучно бездельной пыльной скукой каникул. Был тот период парижского лета после «Гран-При»[16], когда из разогретого тела Парижа вместе с потом и водой испаряются последние шарики голубой крови, оседая в предусмотрительно приготовленные для этой цели резервуары: Довиль, Трувиль и Биарриц [17], и кровь Парижа постепенно становится определенно красной – краснотой городского простолюдина.
Над улицами колыхались трехцветные флаги и бумажные фонарики. По тротуарам переливались празднично разодетые толпы, распространяя специфический запах французского праздника: дешевого вина, махорки и демократии.
Это было 14 июля.
Храбрые парижские лавочники, разрушившие Бастилию[18], чтобы воздвигнуть на ее месте безвкусную выдолбленную колонну с «видом» на город, двенадцать бистро, три публичных дома для нормальных граждан и один для педерастов, – праздновали свой бенефис традиционным республиканским танцем.
Разукрашенный с ног до головы шарфами трехцветных лент, Париж выглядел, как перезрелая актриса, переодетая ярмарочной крестьянкой из народного халтурного представления.
Иллюминованные десятками тысяч фонариков и лампочек площади медленно заполнялись гуляющей толпой.
С наступлением сумерек яркие рампы улиц загорелись торжественным светом.
На сколоченных из досок эстрадах сонные рахитичные музыканты, в справедливом убеждении, что праздник – день всеобщего отдыха, выдували из скрученных чудовищных труб каждые полчаса несколько тактов модного танца, отдыхая после них долго и с выдержкой.
Вздымающаяся толпа, сдавленная не вмещающими ее плотинами улиц, копошилась нетерпеливо, как рыбы во время метания.
Кое-где танцевали.
Разогретые докрасна дома беспрерывно выделяли десятки все новых и новых жителей. Температура поднималась каждое мгновение.
В раскаленных кастрюлях площадей тут и там толпа начинала уже булькать, как кипяток, вокруг наскоро разбитых лотков с лимонадом и замороженной мятой. Друг у друга вырывали из рук холодные стаканы с зеленоватой и белой жидкостью.
То и дело, отгребая толпу веслом хриплой сирены, проплывали улицами наполненные до краев ковчеги с туристами, уносящие на волнах этого потопа демократии избранные пары чистых и нечистых.
С любопытством осматривали они через лорнеты и бинокли хорошо откормленных, прирученных и добродушных победителей Бастилии, в молчаливом, но тем не менее глубоком убеждении, что вся пресловутая Французская революция была, в сущности, не чем иным, как еще одним ловким предприятием извечного Кука[19], предлогом для ежегодных блестящих зрелищ, рассчитанных на иностранцев и включенных с процентом в цену автокарного [20] билета.