— Очень хорошо, сэр, — и миссис Тремейн начинает одними движениями пальцев и запястий отдавать Девушке Номер Один некие сложные распоряжения. Девушка Номер Один вскакивает с пола и торопливо покидает гостиную, а несколько мгновений спустя возвращается с белой ночной сорочкой в руках.
— О, но право же…! — начинает протестовать мистер Бодли, когда ему показывают, развернув, женский ночной наряд.
— Заснув, сэр, вы никакой разницы не почувствуете. Роскошная мягкая подушка, сэр, затемненная комната, дом, наполненный томными женщинами, и ни единой собаки.
Мистер Бодли и сам чем-то напоминает сейчас собачку, с надеждой взирающую на хозяйку. Не позволяя стыду одолеть его, он тянется рукою к ночной сорочке, прижимает ее к груди.
— Отведи мистера Бодли к постели, милочка, — говорит миссис Тремейн Девушке Номер Один.
Мистер Бодли плетется к лестнице, ведомый девушкой, имени которой он так и не вспомнил, девушкой, в ночную сорочку которой он вот-вот облачится.
— Премного обязан, — бормочет он. — Но я всегда сплю один, понимаете? Кровать только для этого и предназначается, так?
— Так, сэр, — подтверждает Девушка Номер Один.
— Еба-еба добрый сон, сэр, — говорит Лили.
— Доброго вам утра, — сэр, — говорит миссис Тремейн.
— Покойной ночи, леди, — отвечает мистер Бодли. — Покойной ночи, дорогие леди.[1]
Яблоко
В тот утренним час, который люди порядочные проводят уже на ногах, предаваясь полезным занятиям, Конфетку пробуждает от крепкого сна, вкушаемого ею в борделе миссис Кастауэй, некий назойливый голос. Звучит он, благодарение Богу, не в ее комнате. Голос доносится снизу, от конюшен, в которые обыкновенно заглядывают только лошади, пьянчуги да воры. И голос этот поет, исполняя под ее окном серенаду.
«Пошел к черту», — думает Конфетка и накрывает голову подушкой.
Голос поет. Он не принадлежит мужчине, который минувшей ночью делил с ней постель. Мужчина этот лежит, погруженный в пьяную дрему, за несколько миль отсюда, в респектабельном, благоухающем семейном доме. Нет, это голос женщины, густой и добродетельный.
Конфетка стонет. Утро отнюдь не настолько темно, насколько ей хотелось бы: солнечные лучи проливаются сквозь оконные стекла, выволакивая ее из сладкого забытья. От подушки на голове проку нет никакого, да и дополнительные свивальники, образуемые пушистыми волосами Конфетки, тоже ничем ей не помогают. И что еще хуже, наволочка жутко смердит мужским маслом для волос, даром, что последний клиент Конфетки ушел отсюда шестнадцать часов назад, — и если она поплотнее прижмет подушку к лицу, то попросту задохнется. А пение, между тем, так и лезет ей в ухо, лишь отчасти заглушаемое хлопковой тканью и перьями.
Конфетка отбрасывает подушку, помаргивает в золотистом свете. Евангелистка! Женщина-евангелистка! Здесь, в Сохо, на Силвер-стрит! Глупее она всех прочих или, напротив, умнее? Петь об утешенном безгрешной любовью Христе прямо перед публичным домом — это же сарказм в чистом виде, верно? Потому что наивности такой на свете просто-напросто не существует.
Нетвердо ступая (вчера она перебрала вина), Конфетка подбирается к окну и заглядывает вниз, в проулок, благо окно ее, расположенное в верхнем этаже, обзор дает превосходный. Мучительницей Конфетки оказывается дородная, накрытая черной шляпкой матрона, рядом с которой переминается с ноги на ногу жалостного вида девочка с набитой брошюрами корзинкой в руках: два темных пятна на залитых ярким светом камнях мостовой.
Конфетку пробирает дрожь. Уже весна, однако настоящего тепла еще нет. На самом-то деле, сколь ни ярок солнечный свет, воздух остается по-зимнему колким. Конфетка же уснула вчера, не раздевшись, и теперь покрывший ее за ночь пот остывает, она ощущает себя только что вылезшей из ванны и завернувшейся в неприятно влажное полотенце. Конфетка обнимает себя руками, с силой растирает ладонями тонкие предплечья.
Миссионерка, уловив движение над своей головой, поднимает взгляд кверху, и Конфетка отпрядывает от окна. Она с готовностью предъявляет клиентам каждую частность своего голого тела, но пожирать ее взглядом прохожим, да еще и в нерабочее время, не позволяет. Хочешь посмотреть — плати.
Провозвестница добрых дел, почуяв, что у нее появились слушатели, запевает еще громче, с такой силой, что, кажется, того и гляди сорвет голос, и к верхнему этажу дома миссис Кастауэй возносится новое песнопение.