Сжимая пилюлю вялыми пальцами, он опускает ладони на стол, оттягивая неизбежный миг. Ведь всегда есть надежда, что, глубоко вздохнув и медленно выпустив воздух из груди, он ощутит, как немочь истекает из его тела, сменяясь нежданной, упоительной бодростью. Уильям вдыхает воздух, выдыхает, ждет. Порыв ветра сотрясает стекла в окне его кабинета, свет ламп на миг тускнеет, порождая в Уильяме чувство, что стены придвигаются поближе к нему. Он знает каждый дюйм этих стен, каждый отвердевший корешок наполняющих книжные шкафы давно не прочитанных томов, каждый отблеск на лакированном дереве часов, каждое желтоватое пятнышко на их циферблате, каждую выцветшую гравюру в каждой из старомодных рамок, каждую волосовидную трещинку на потолочных карнизах, каждый крошечный пузырек воздуха, оставшийся под обоями при их наклейке. Ему кажется, что прошел не один уже месяц с тех пор, как нога его ступала за порог этого сумрачного святилища.
В лучшую его пору он навещал свои лавандовые поля. Поездка в Суррей и сейчас была бы тонизирующей сама по себе — как возможность оказаться подальше от Лондона с его атмосферой удушающей конкуренции, с пронизывающим этот город ощущением тесноты, в которой миллионы человеческих существ жаждут заполучить хотя бы глоток жизни. Сколь приятной была бы прогулка на свежем воздухе — солнце над головой, влажная земля под ногами и ударяющий в нос аромат многих акров любовно выращенной лаванды.
Холодная дрожь пробегает по его спине, словно некий проказник пустил ему за ворот струю ледяной воды. В ноздрях возникает нестерпимый зуд, и Уильям, не успев выхватить из кармана носовой платок, мощно чихает. Сотни капелек мутной водянистой слизи разлетаются, орошая поверхность стола. И теперь темно-зеленая кожа ее осыпана ими, как блестками.
Уильям Рэкхэм испуганно вглядывается в эту картину. Если он призовет служанку, чтобы она убрала грязь, женщина, бросив один взгляд на стол, а другой на его виноватое лицо, решит, что хозяин ее ничем не лучше беспомощного младенца. Но ведь не может же человек, занимающий его положение, сам вытирать разбрызганные сопли? Да если б и мог, то чем? Носовой платок у него из белого шелка, а зеленую кожу столешницы покрывают чернильные кляксы, пятнышки душистого талька и, если быть совсем уж честным, вкрапления плесени. Рукав… Боже Всесильный, справедливо ли подвергать таким испытаниям человека, и без того уж пережившего тысячи унижений? Заставлять его вытирать сопли своим рукавом?
Он наклоняется в потрескивающем кресле и свободной рукой вытаскивает из мусорной корзины пару смятых листков бумаги. При умелом их использовании они вполне могут сойти за тряпку. И, возможно, лучшего применения для них не найти — для писем от людей, которым более не интересны предложения Уильяма Рэкхэма, эсквайра.
Два смятых листка бумаги. За последние полтора десятка лет переписка Уильяма значительно сократилась в размерах, как и его империя. «Империя»? Слово слишком громкое, он это понимает. Да оно и не шло никогда «Парфюмерному делу Рэкхэма», не правда ли? Но чем его заменить? «Бизнес» звучит как-то сомнительно. «Концерн» — вот самое верное — его сокращающийся в размерах концерн.
Да, но кто бы вменил ему в вину использование слова «империя» в те головокружительные годы, когда перед ним лежал весь мир? И разве не обуяла бы гордость всякого, кто впервые взошел бы на вершину Улейного холма и окинул взором огромные, холмистые поля лаванды, и увидел поблескивающее озеро
Уильям забрасывает в рот одну из «Фрэмптоновых Пилюль Здоровья», запивает ее портвейном. Спиртное, если правду сказать, при простуде — самое милое дело; оно помогает лучше любых шарлатанских снадобий и дорогих лекарств. И если бы не совершенная необходимость сохранять для работы трезвую голову, он прикончил бы несколько бутылок портвейна и проснулся бы завтра — ну, послезавтра — здоровым.