– Ну, чего он тут еще? – шепотом спросила Петровна сзади. Ане не хотелось оборачиваться, выдавать себя, только рукой показала: тихо, мама, – и решила еще постоять, малость успокоиться.
Старуха подошла поближе.
– Ань.
Аня не оборачивалась…
– Ань, ну… Ты чего, а? Ты чего это?
И как только рука Петровны коснулась плеча Ани, у той брызнули из глаз слезы.
– Ну, ты што, Ань… што ты… пойдем… – Обняв ее, старуха так и стояла позади Ани, приглаживая ее волосы сухой своей, оказывается, совсем легкой ладошкой. – Вот еще… ну, ты што… вспомнилось-пригорюнилось?.. Ничего, ничего.
Плакать было нельзя – разбудишь Алешку. Аня и успокоилась, утихла мало-помалу.
Сели пить чай.
– Остыл уж, смотри-ка. – Петровна наново включила самовар. – Ты бы как-нито к Марье Ивановне зашла. К учительнице.
– Зайду, а как же, – все еще не поднимая глаз, но обрадованная начавшимся разговором, ответила Аня и отхлебнула чаю.
– Не жалобится, а и не похвалит особо. Молчит, говорит, все больше.
– Алешка-то?
– Алешка.
– Ничего, теперь заживем, смеяться будет. – Аня улыбнулась. – Подлей горяченько-го-то, мам.
– Во-от… – Старуха подлила в чашки свежего чайку. – Смеяться не смеяться, а покою б нам надо. Спокойства. Вот чего.
– Да ты не думай об этом, мам. Все равно пропишут.
– В том-то дело… Жить нам надо вместе. И чего они там никак не поймут?
– Да выдумывают разное…
– Мы дорогой-то, как возвращались, смотрим с Алешкой, Лидуха бежит.
– Ну да.
– Замуж вышла девка. Знаешь, нет?
– Ну? Смотри, и ей наконец счастье подвалило.
– Подвалило не подвалило, а носится нынче будь здоров. Семеюшка как зачалась, тут, девка, держись. Кормить семеюшку надо.
– Дело обычное.
– Я и говорю: Лид, забежала б когда. Говорит, когда-нито забегу. Порассказала я ей, какая у нас тут закавыка. Лидка-то девка башковитая, говорит, ежели не получится, надо опекуном меня, значит.
Аня перестала пить чай.
– Как опекуном?
– А так. Бумагу подать, поняла? Закон такой есть: опекуна прописывают. Тут уж не попрут противу закону. Прописывай – и на этом конец.
– Странно как-то, мама.
– Будет странно, коли ни в какую не идут. Поди докажи им.
– Ладно, мам, так или иначе, а все равно сделаем. Не беспокойся. Уладим.
Петровна поднялась, заглянула в большую комнату. Ноги у старухи окутывали синие вздувшиеся жилы, сарафан болтался, а шаг был тяжелым, шаркающим.
– Беспокоится што-то. Видать, может, заново мать поджидает, – улыбнулась Петровна.
– Ян сама не верю до сих пор, что дома, с вами.
– Навсегда приехала-то? – Старуха и сама не ожидала, что так грубо прозвучит ее слово. Осеклась.
– Мам, ну, ты скажешь тоже.
– Да это я так. К слову. К тому, может… сама знаешь…
– Что?
– Ну, ежели судьба какая тама… ты смотри… не оглядывайся особо. Был Польша – и нет Польши. – Руки у старухи легонько задрожали.
– Польше ребята памятник поставили. Не особый какой, но памятник. Буровики-друзья ставили.
– Погда б хоть одним глазком залететь туда. – И они обе замолчали.
Долго молчали…
А уж ночью Аня поплакала всласть. Приехала вот домой, а не поймет, что с ней и творится. Пустая какая-то душа, выпотрошенная, радости ждала в себе, а радость будто бежит ее, вяловяло шевелятся чувства. Вот дом, где они когда-то жили с Польшей, сад, огород, все то, о чем так всегда мечталось, что было связано с памятью отца, матери, а позже – Польши, сына, свекрови-матери, но ничто не оказалось в особую радость. Будто и позади ничего не было и впереди ничего не ждало. Выйдет ли поутру в сад, займется ли в огороде прополкой, возится ли с Алешкой или разговаривает со свекровью о житье-бытье, ничто не отдается в сердце по-настоящему глубоко, жизнь не идет на жизнь, а как бы просто одна жизнь – внутренняя – сама по себе, а другая – внешняя – тоже сама по себе, и нет между ними никакой связи. Попробуй пойми, что происходит с тобой. Совсем недавно жила – дышать трудно было; что только с одним Яшей у них произошло – не передать, какая мука, и вот на тебе – будто и не было никогда ничего.
Нет, не в Яше тут дело. Не в нем.
А ведь она еще помнила: совсем недавно жила одной только любовью. Пак так – помнила? В том и дело, не чувствовала она в себе больше любви, истаяла она, растворилась в пространстве. Думала, Яшу полюбила, оказалось – любовь вообще оставила ее.
Сколько жила, сколько мучилась, но всегда помнила Кольшу, его не было, а любовь к нему жила в ней, была ее единственной сутью, ни смысла в ней, ни надежды, ни будущего, но это была жизнь в любви, в ощущении, что она есть нечто даже более реальное, чем все окружающее, потому что окружающее поддерживало себя как бы в равновесии причин и следствий, а Кольши не было, и любовь к нему ничем не питалась, возникала из ничего и жила ни для чего, и равновесия никакого быть не могло: человек умер, а любовь к нему продолжала жить и мучить ее…
Боже, да все равно, пока она любила – пусть даже и мертвого, она жила в таком накале чувств, что трудно и сказать, жила ли она когда более насыщенной чувствами жизнью!