Когда тьма покрыла монастырь, Наталья тихо встала и выскользнула за дверь странноприимного дома. На это, если и заметили, не обратили внимания: кое-кто выходил по нужде и прежде. Подобравшись к стене, Наталья тихо свистнула.
И тотчас, словно в ответ на этот свист, в темноте ожил тяжелый колокол. Печально ударил он — раз, другой… Гвэрлум замерла у стены, ни жива ни мертва.
Ночь ожила, наполнилась шагами, вздохами. Невесомые темные тени потянулись сквозь сумрак. И хоть черна была ночь в этой приземистой Москве, не знающей электричества, а тени были чернее.
Живые сгустки мрака шевелились совсем близко от Натальи. Громада церкви, которая сейчас казалась куда огромней, чем днем и вечером, постепенно поглощала их одну за другой. Из недр храма послышалось тихое пение.
«Ночной молебен», — догадалась Гвэрлум. Она с облегчением вздохнула, обернулась — и едва не вскрикнула: одна из таких теней безмолвно маячила прямо перед ней. Быстро взяв себя в руки, Наталья поклонилась ей.
— Нашла Настасью? — прошептала тень мальчишеским голосом. Теперь, в темноте, когда глаза не обманывались внешним сходством брата и сестры, Наталья отчетливо слышала мужские интонации в высоком, еще не сломавшемся голосе.
— Слава Богу, это ты! — обрадовалась Гвэрлум. — Да, твоя сестрица здесь. — И, догадавшись, какая мысль бьется в уме юноши, добавила чуть снисходительно: — Она здорова, только очень печальная.
Севастьян тотчас сделал вид, что именно это обстоятельство беспокоит его меньше всего.
— Где ее келья? — спросил он деловито. — Идем.
— При ней старушка-охранница, — сообщила Гвэрлум, семеня рядом с «монахиней». — Но она, к счастью, глухая.
— Они нарочно глухую приставили, — сообщил мальчик. — Чтобы Настасья ее разжалобить не могла, уговорить. Так делают, если нужна строгость.
— Нам это только на руку, — возразила Гвэрлум. — Когда старушка заснет, я вызову Настасью наружу. Она меня уже видела, что-то странное заподозрила, так что сильно не удивится.
Они затаились у стены, присев на корточки и слившись с чернотой ночи, и стали ждать. Гвэрлум завидовала терпению здешних людей. Они умели ждать, не нервничая от того, что понапрасну теряют время. Нет, им было свойственно и нетерпение, и мечтания ускорить какие-то желанные для них события. Но все это происходило на фоне общего спокойствия, представлявшегося Наташе Фирсовой почти эпическим.
Они жили так, словно впереди у них была куча времени. «Современный» человек вечно спешит. Он вроде бы и живет дольше, но беспокойство подгоняет его, и каждая секунда его долгой жизни проскакивает почти незаметно. В то время как недолговечные люди шестнадцатого века существовали среди долгих секунд и почти бесконечных минут.
Это как с копейкой — в конце двадцатого века она совершенно обесценилась, а при царе Иоанне была важной самостоятельной денежной единицей.
Гвэрлум постаралась набраться того же «эпического терпения», но червячок беспокойства и ощущения напрасной потери времени так и вертелся у нее в душе, так и грыз ее…
Наконец бесконечный молебен закончился, и монахини потянулись обратно по кельям. Пришла и Настасья, сопровождаемая матушкой Николаей. Старушка сразу вошла в помещение, а Настасья чуть помедлила, словно почуяла нечто притаившееся рядом, огляделась по сторонам, но, ничего не приметив, исчезла в келье.
Прошло еще некоторое время, прежде чем Севастьян шепнул Наталье:
— Давай!
Гвэрлум проникла в комнатку. Там было очень темно. Наталья наугад протянула руку и тотчас наткнулась на что-то мягкое. Она застыла в ужасе — вдруг разбудит стражницу? Но это был всего лишь край тюфяка.
Положившись на удачу, Гвэрлум прошептала:
— Настасья! Настасья Глебова!
— Я здесь, — отозвался тихий голос. — Кто ты?
— Меня зовут Наталья, — ответила Гвэрлум. — Выйди со мной на двор…
Она услышала, как Настасья творит молитву, обращаясь к Божьей Матери ласково и жалобно, как ребенок, которого очень долго обижали и, наконец, позволили выплакаться, а после поднялась и выскользнула за дверь.
Севастьян бросился на нее, как коршун на добычу, схватил за плечи, дернул к себе. Настасья безвольно обвисла у него на руках. Брат щипал ее, вертел, колол ее щеки поцелуями. Наконец слабый луч лунного света упал на лицо Настасьи, и Гвэрлум увидела, что у той опущены веки.
— Открой глаза! — сказала Гвэрлум. — Настасья, открой глаза!
— Боюсь… — пролепетали бледные уста.
— Открой! — приказала Гвэрлум.
Глебова медленно подняла ресницы.
И строки из комедии Шекспира, которую цитировал Харузин, сами собой пришли на ум, и Наташа Фирсова проговорила:
— Одно лицо, одна одежда, голос — И двое, как в волшебных зеркалах!
Севастьян плакал и смеялся, а Настасья пыталась улыбнуться, но все ее лицо вдруг начало дрожать. Тряслись губы, подергивались щеки, прыгал подбородок.
Потом оба разом вздохнули и обнялись, уже по-настоящему.
Спустя миг Севастьян отстранил от себя сестру и сказал ей строго: