И все это по-прежнему перевито и прикрыто образными вуалями, загадками, шарадами, ребусами, разгадывающимися, однако, при некотором внимании. И собрано в завершенные циклы, чтобы ни тени сомнения не было в том, что даже и явная непонятность здесь — не случайна и надо искать во всем этом систему. И сопровождается постоянным самоцитированием, и самохарактеристиками, и обращениями к себе в третьем лице, — что было бы, конечно, нескромно, если бы автор делал это явно корыстно, но поскольку в нем всегда обозначена и некая высокая невнятность, которую в старину назвали бы «блаженной», а в наши дни — иррациональной, то…
…То, окидывая все написанное Андреем Вознесенским и вокруг него («вакхический разгул», «вечные старты»», «депо метафор» и т. д.), махнешь вправду рукой: что с паровозом тягаться, все равно пересвистит, перезакрутит… Но это все ж не выход. Ибо во всем этом лихом кружении все-таки мелькает талант, и во всяком очередном цикле-агрегате светятся замечательные строчки, и в головоломках «Взгляда» все-таки спрятан человек, причем интересный.
Как найти его в скользящей пестроте красок, метафор, звуков? Как уловить в свистах этого депо, этого завода, вырабатывающего метафоры, живое дыхание личности? «Метафоры наоборот» — это не признак, это теперь вслед за Вознесенским делают десятки поэтов; раньше писали, что автобус, черен, как ночь; теперь: что ночь черна, как автобус; не от природы — к цивилизации, а от цивилизации — к природе. Нет, своеобразие не в этом.
Своеобразие Вознесенского (при всех его поворотах неизменное) — в особом прерывистом ритме дыхания, в тонкой аритмии стиха, в зиянии пауз сквозь слова. Словно мир не слит, не сплочен, словно в нем — разрывы, зияния и какая-то тайна просвечивает: таится «что-то» помимо красок, предметов, звуков. И зная об этой тайне. Вознесенский все время дразнит себя ею, играет с нею, как мальчик, ломающий игрушки: что там внутри? Но даже и в минуты восторга он знает: внутри — ничего, в игрушке — пусто, и от этого — тоска его и ощущение беспредельности, как бы негативной: что-то вынуто, и мир зияет щелями.
Во всем этом много игры, но есть и реальная драма сознания, переживающего крайнее отпадение от Мира и Времени и отчаянно жаждущего удержаться и не отпасть.
Всю жизнь скользя и свища по абстрактным траекториям — плачет о земле. Оказываясь на земле — томится и прыгает к небу. И там, и тут — тревожно: не собран мир, не сомкнут воедино, а мысль о единстве — есть. Отчаянная антиэпичность Вознесенского есть парадокс его тоски по эпосу. Его поэмы — столько же утверждение этого эпического жанра «по номиналу», сколько и разрушение его по существу.
Ленинградский критик С. Владимиров заметил еще по поводу лирических отступлений «Треугольной груши», что они замещают у Вознесенского несуществующую поэму. Это же можно сказать и о двух поэмах «Вгляда», и о всех его «непоэмах», то есть о циклах, не названных поэмами, но вопиющих о том, что они — не поэмы. Эпос Вознесенского — это эпос, которого «нет» («чего-то нет. чего-то нет», но мысль об этом — все-таки есть!). И если «Авось», и «Лед-69» — это явные «антипоэмы», то зададимся другим вопросом: что означает это саморазрушение?