Для развития лирики достаточно осознания цельности. Эпос вынужден уже соотнести это сознание с реальностью, но и для него разлад не станет роковым; эпос может исследовать этот разлад как объективную тему. Современная проза часто строится на контрапункте: сознание согласовано с реальностью как два полнозначных начала. Так построена, например, повесть Вл. Максимова «Жив человек», где параллельно рассказу о внешней судьбе героя идет абсолютно иное, и противоположное, действие в его гаснущем сознании. Так построен и рассказ В. Аксенова «Завтраки 43-го года», где контрапункт подчеркнут даже типографски: воспоминание и действие разведены в абзацы, набранные разными шрифтами. Так построена, наконец, «Большая руда» Г. Владимова, где параллельно видимому всем действию (герой выполняет норму, герой совершает подвиг, — я уже цитировал критиков, разбиравших повесть на этом уровне) — параллельно совершается в сознании героя страшная работа, и этот разрыв трагичен: недаром в ту минуту, когда герой вывозит из карьера первые куски большой руды и его ждут впереди фанфары, его охватывает сознание нереальности происходящего, и через мгновенье он летит в пропасть карьера от неосторожного движения руля.
Такой контрапункт немыслим в драме, во всяком случае в драме того типа, который мы исследуем. Драма не выносит призрачности — она попросту разваливается как жанр. Она гибнет без реального героя.
Как это ни парадоксально, но у тех драматургов, которые откровенно придерживаются старых литературных канонов, сценичности даже больше, чем у адептов так называемой современной манеры. Традиционные маски имеют свойство автоматически вступать в традиционное действие. Как в «Карточном домике» О. Стукалова — сначала является завшивевший, драный старик, который голосом провинциального трагика рассуждает о нехватке двугривенного и о садах Семирамиды. Потом является фат в малиновом пиджаке с бабочкой… Потом — модница из кухарок, говорящая на смеси французского с нижегородским… Им есть что делать на сцене! И действие идет. Герои изъясняются красивыми тирадами, негодяи дают себе исчерпывающие характеристики. Читатели, знакомые со следующей после «Карточного домика» пьесой Стукалова «Окна настежь», могли убедиться, как весь этот арсенал устойчив. Те же тирады, те же самохарактеристики. Вплоть до текстуальных совпадений. «Как первая идиотка, как последняя дура!» — ругала себя модница Нора из «Карточного домика». «Первая сволочь, последняя скотина», — подтверждает Лавровский из новой пьесы. «Думай, дура!» — обращалась к себе Нора. «Дура, да?» — понимающе вглядывается в себя Монина в «Окнах настежь» и т. д.
Или, например, «Хозяин» Игоря Соболева. Тут несколько иной арсенал. Стукалов пускал на сцену типажи откуда-то из прошлого века, может быть из Островского. Соболев черпает из сокровищницы, связанной скорее с именем Сурова. Вот три штампа. Нам представлен предколхоза, герой труда, почему-то вообразивший, что интересы колхоза превыше интересов района, края. Нам представлен секретарь райкома, разрываемый телефонными звонками и демократически подписывающий дела на ручке кресла. Нам представлен энергичный механизатор, зарывающийся по молодости, но, так же как и все остальные, быстро и без потерь осознающий свою ошибку.
В такого рода пьесах сценичности, повторяю, даже больше, чем у Шатрова или Эдлиса. Здесь всё — маски, всё — штампы, всё призрачно — от героя-любовника до последнего проходного типа. Здесь попросту нет иной точки отсчета.
Иная точка отсчета неизбежна, но иная точка отсчета ведет к распаду драматизма. Ирония жанра заключается в том, что самое отчетливое поражение драматизм терпит именно там, где автор отчаяннее всего воюет за человека. Ибо две вещи необходимы для преодоления традиционной мнимой цельности. Надо осознать в ней призрачность. И надо ввести в этот «руг действительного человека.
Первое делают почти все.
Второе не удается почти никому.
Первое проще. Вспомним, какую эволюцию проделал у теперешних драматургов сценический злодей. Методы его сильно модернизировались. Злодей не убивает, не крадет и не совращает, — он не выражает своей презренной сущности в обыкновенном действии. Он… говорит, и это — единственное оружие, коим он располагает, и это — единственное злодейство, которое он себе позволяет. Вспомните алешинского Прозорова. Ничтожный, он пускает впереди себя цепь слов, и магическая, как бы независимая от людей сила абстракций сметает все препятствия. «Теперь, когда повсеместно!» — зловеще произносит у Полонского символический секретарь редакции. «Вы бы лучше державу не обманывали и квитанции предъявляли бы», — грозно объявляет аргонавтам Эдлиса некий Гражданин, шныряющий по квартирам в поисках незарегистрированных телевизоров. «Фантом!» — догадливо заклинает его один из героев и получает соответствующий ответ: «А ты меня не смей при исполнении служебных обязанностей!»