Общими усилиями они справились с хлопотливою нуждой, оделись потом не спеша и вышли на улицу. Анвару не часто выпадало такое — идти по улице с большим и храбрым, наверное, папкой, — потому он болтал, как будто про запас: без умолку.
— Пап, гляди-ка, солнце мне моргает, ха-ха! Я вот так глаз прижмуриваю, а солнце ко мне хочет все равно залезть и сует свои ресницы... Хитрое! Пап, ты мне лыжи купишь, ладно? А то у Вовки в детском саду хорошие такие лыжи, а у меня никаких лыжов нету. Вовка — жадина-говядина, не дает. Купишь?! Знаешь, я как покачусь сразу на всех ногах, он тогда... лопнет. Пап, а мы куда идем?
— Вот возьмем из яслей сестричку Миляушу и пойдем кататься на моем коне.
— Пап, а какой у тебя конь?
— Ну, брат, ты, оказывается, ничего не знаешь. Мне вчера скакуна подарили — хороший скакун! Зовут его «Победа», эх, он и бегает! Как ветер! Я вас сегодня досыта накатаю. Вы же дети Карима Тимбикова, а у счастливых людей — и дети всегда счастливые!
5
Каким противоречивым оказалось ее чувство, ей-богу. Она и подумать не могла, что, выставив Булата за дверь, будет потом сама же и раскаиваться — чудно! Тогда она, помнится, даже обрадовалась, что наконец-то вырвалась из-под его власти, избавилась от тоски, годами грызшей ей сердце, словом, была уверена, что все — к лучшему. Краше уж Тансыку и вовсе без отца, нежели с таким, мол, человеком; на худой конец, чем при живом-то отце сиротою ходить — ну его совсем к дьяволу! И сыну со временем всю правду расскажет, что и отчего... долго скрывала, теперь хватит! Все эти мысли ярились в ней в ту пору, когда была она еще рассержена на Булата и, кажется, даже ненавидела его страстно. Но время шло, посыпало мягкой стружкою прошедших дней острые обиды, и сердце ее потихоньку оттаяло; отошло, стало теперь ей горько, что мальчуган все же растет сиротою, ах, тяжело... Даже в хлопотах дня на операторской работе — не могла она забыться; скользя на лыжах от скважины к скважине, чувствовала, как по-прежнему остро сжимает ей сердце печаль-кручинушка. «Он искал здесь нефть», «Вон тою дорогой шла его поисковая партия», и от этих мыслей страдала она еще сильнее, чем прежде.
Вот ведь как забавно получается. Думала она — остался лихой Булат за дверью на холодной улице, а он, оказалось, в самое сердце ей прокрался и уходить из тепла его совсем не собирается. Экий настырный, бессовестный, милый!..
Однажды Файруза рассказала обо всем своей подружке, развеселой Шамсии. Раскрылась она совсем не от желания посетовать на горькую судьбу и облегчить тем хоть немного снедающую ее печаль, а просто, как бы для интересу, посмеялась слегка над собою: до чего же, мол, глупо устроено человеческое сердце!
Но Шамсия, против ожидания, отнеслась к этому очень серьезно.
— Вот дура-девка! — сказала она, дослушав внимательно подругу. — Что же ты от меня раньше-то скрывалась? Брось! Мы его, голубчика, живо к стенке припрем!
— Как это — припрем?
— А вот так. Где он работает? Прямо сегодня — трах! Письмо туда, в парторганизацию. Сыну десять лет уже, а он, подлец, и не чешется, денежки не платит, да еще оскорблять вздумал! Ну, ничего, у нас таких обормотов, слава богу, умеют прижать. Закон теперь весь на бабской стороне.
— Да ты что болтаешь?! — сказала Файруза, вдруг сильно побледнев.
— Ах, ты его любишь еще? Так бы и говорила сразу, а то — притворяешься тоже: хи-хи, ха-ха! Ну, если так, тогда не зевай. Ему напиши... Все, как есть, что пережила, что чувствуешь, и дальше там...
Файруза, испугавшись пуще прежнего, махнула в унынии рукой:
— Умру скорее. А кланяться не буду.
— Да ты ручкой-то не маши, друг любезный. Петушиться тебе совсем не след. Может, и он там мучится, куда себя деть не придумает. А ты сразу: фыр-рр! Нашел же он тебя после стольких-то лет разлуки... Или, думаешь, девок на его долю не хватит? Руки-ноги у него на месте, голова на плечах, работа тоже хорошая — да за него, милая моя, любая барышня с песнями выскочит. Поедет в Казань да отхватит себе какую-нибудь птицу, с высшим образованием да с крашеными ноготками. А ты так и останешься у разбитого корыта.
Дома, за столом, Файруза с жалостью все поглядывала на тоненькую, вылезающую из купленной навырост курточки шею Тансыка, на его исцарапанные, в цыпках, с темными полосками ногтей руки, вспоминала резкие слова Шамсии. Вот она обиделась, конечно, на Булата... Но разве только он виноват в том, что происходит? Нет, не так все просто... А сама она: ведь никогда же не говорила Булату прежде о ребенке, может... И она его тем обидела, обделила в отцовских чувствах? Подумав так, Файруза и впрямь расстроилась, стало ей вдруг трудно дышать, и в чистой душе своей она пожалела Булата: показалось ей, будто даже, напротив, это она уязвила его, слепая в неразумном материнском эгоизме.