Может быть, это было как-то из сна. А еще вернее – дремотные картинки перед сном, что-то вроде размышлений вслух. Но уже уставший от белиберды, Фомин грубо, как тятя, поспешил закрыть тему мертвеца и просто сел в сугроб, загородившись ногой. Все, что следовало понимать теперь, было на виду: Конь был жив, работал сторожем и застегивал штаны.
– Чего это у тебя нога-то? – спросил он.– Зеленая, что ль?
– Да,– сказал Фомин.
Понималось и то, что недавний восторг у ворот был преждевременным. Живой или мертвый, Конь был Конем и мог означать что угодно: от покоя в типографии до третьей мировой войны. Оставалось ждать, и Лев Николаевич дал себя поднять, похлопать по плечу и под вопрос про какжизнь подвести к самым дверям сторожки, в которых стоял теперь здоровенный негр и прихлебывал из каски чай.
– Здравствуй, незнакомый друг,– сказал негр.– Мое имя Виктор Петров. А мое имя Виктор Иванов. Очень приятно. Мне тоже. Будем знакомы.
– И пошел бы ты на хрен,– кивнул Конь, отодвигая негра в сторону.– Пошли, ну его. Айда амвон покажу.
Насквозь, из двери в дверь миновав теплую вонь сторожки, Фомин уже со двора, в неприкрытый створ ворот еще раз увидел прожектор, из которого сыпался'снег, киоск с тремя висячими рыльцами и морского пехотинца, молча вытряхивающего остатки чая на крыльцо. Это было чудно, как взгляд с изнанки, но мелькнуло на ходу и почти без смысла, потому что Фомин параллельно говорил с Конем и радовался, что они идут в наборный цех: хотя его и тянуло на место преступления, но по дороге сразу в административный корпус с ним случился бы криз.
В целом же двор пугал. В темноте мотало снегом, и щурясь по сторонам в поисках хоть одного светящегося окна, Лев Николаевич мог ободряться только сознанием, что где-то, среди таких же, может быть, закоулков бегает по делам племянник Славик, а рядом вот топочет Конь.
Разговор с Конем был прост. Решив на всякий случай все отрицать, Лев Николаевич дважды соврал, что не забыл старых друзей и заходил, но не застал, а на посулы чего-то показать молча думал о темноте вокруг. Только в тамбуре наборного, где из нескольких щелей сочился жиденький свет, он решился спросить, но не про тьму, а про непривычную для цеха тишину, на что Конь с ходу предложил заорать – "а чего, заори чего-нибудь, а?" – и Лев Николаевич не стал спрашивать ни о второй смене, ни о возможной аварии – что ли, авария? – с электричеством.
– Непривы-ычно,– передразнил Конь.– Ты когда последний раз тут был-то, ты?
– Никогда,– быстро ответил Фомин.
– Во-во,– сказал Конь. И толкнул дверь.
Много лет назад, еще до условной смерти, Конь заявил, что в типографии надо выкопать бомбоубежище. Бомбоубежище как-то тут же и забылось, и после собрания все стали говорить, что Конь требовал построить баню, и строить будут финскую сауну, и такие новости весело вставлялись в любой разговор, хоть про развод, потому что было известно, что в финских банях слесаря моются вместе с линотипистками.
Все это Фомин вспомнил, озирая бывший цех.
Цех был пуст, кое-где замусорен малярным хламом и расписан как Сандуны. (Правда, как расписаны Сандуны, Лев Николаевич не знал, но среди прочей роскоши предполагал там и подобную живопись, так или иначе отражающую тему мытья.)
Ближе к потолку там и сям резвилась голенькая кучерявая ребятня, с толстыми, как щеки, задами. В женском отделении вытирали вымытого младенца. Мужские компании в простынях отдыхали за столом, выпивая и закусывая то на воздухе, то в кабинетах, увитых виноградом, а помывшиеся пенсионеры, укутанные после бани с головой, шли домой в обществе баранов и ослов. Дело венчал большой банный сюжет, изображающий мужчину в мокрых волосах, похожего на дирижера С. Зингера, которого Фомин запомнил со времен культпохода в филармонию. На нем был махровый халат, и выходя из клубов пара и раскидывая от жары руки, он как бы приглашал посетить парилку. Плохо, что от локтей и дальше рук не было, но понимать это как деталь не следовало, поскольку трафареты на обе руки, а также ведро с краской и надписью "тело хр" стояли внизу, на скамейке у стены.
– Ну? Хоть бы удивился, зараза,– упрекнул Конь. Он торчал позади Фомина, с интересом глядя ему в шею.
– Я удивляюсь,– сказал Фомин.
– Ой! Удивляется он… Так не удивляются. Удивляются громко – о-ё. Или – ух ты! Учить тебя, что ли, теремок? – брякнул Конь.– Ладно… Во, гляди, сегодня привезли. Амвон! – он пнул продолговатый ящик, на котором значилось фабричное тавро "аналой".– Ну, хрен с ним, пусть аналой. Хороший, видать, аналой. Тяжелый, гад. А который же тут амвон? Привязалось, понимаешь: амвон, амвон… Слышь, бабай, ты не амвон?
Проследив направление вопроса, дальше в углу Фомин увидел сгорбленную телогрейку. Телогрейка как-то держалась на похожем ящике, и Лев Николаевич понял, что человек, сидя на ящике, спит или что-то читает, низко наклонив голову.
– Тоже, сторож, ежикова мать! – гоготнул Конь.– Глухой, как… дуб! Ни черта не слышит, видал? Ну-ка, заори. Слышь? Ори давай, говорю!
– Я?
– Ну а кто – я? А! или давай сперва я. А после ты. Идет?
– Зачем? – осторожно спросил Фомин.