Я слышал его слова, что он не для того меня кормит, чтобы я подох на фронте, а для того, чтобы я, может, когда-нибудь унаследовал его землю. Устав от порки, он бросил ремень и сел.
— Ты все еще хочешь быть солдатом? — спросил он.
— Нет, — без колебаний ответил я.
— А кем же тогда?
— Хочу быть, как ты.
— Вот так-то лучше, хотя не думаю, что у тебя получится. Ты слишком сильно пахнешь своим рождением. Можешь идти.
Получив разрешение, я повернулся и хотел поскорее убраться. Но когда я уже подошел к двери, он снова подозвал меня.
— Ты кое-что забыл, — произнес он так спокойно, как будто вообще ничего не произошло.
— Спокойной ночи, папа.
— Спокойной ночи.
На следующий день, когда учитель Кирш собирался выступить с очередной речью, я увидел в окно отца. Он рывком открыл калитку и твердым шагом прошел через палисадник к школьному крыльцу. Входные двери отворились, но не закрылись, его шаги прогремели по коридору и на секунду замерли перед входом в класс, затем дверь распахнулась, и он зашел. Даже не взглянув на меня — а я решил, что отец явился по мою душу, — он направился прямиком к учителю, тот отшатнулся. Из-за занавески показались любопытные лица румынских школьников — в том числе Катицы — и их учительницы.
— Господин учитель, у вас ведь нет детей, так?
Тот сделал широкий жест рукой и торжественно произнес:
— Вот мои дети.
— Неверно, господин учитель. Это дети крестьян, порядочных людей. И большинству из них и в голову не пришло бы напялить на сыновей военную форму.
— Это мы еще посмотрим.
Отец сделал шаг вперед.
— Кажется, вы меня не понимаете, господин учитель. Видите вон того оболтуса? — Он указал на меня. — Он принадлежит мне. Может, крестьянина из него и не выйдет, хлипковат он для этого. Вообще-то он, пожалуй, для всего хлипковат. А в солдатах так и вовсе сразу переломится. Но он у меня единственный, пока никого лучше нету. И если вы посмеете встать между ним и мной, то я устрою так, что и вторая ваша карьера скоро кончится. Начальнику школьного ведомства в Темешваре я дважды в год отправляю свинью.
Учитель залепетал:
— Но господин Обертин!..
Казалось, отец уже потерял к нему всякий интерес и собрался уйти, как вдруг остановился на пороге и повернулся к нам.
— Я навел справки, господин учитель. Говорят, вы бросили бокс за один день. Отчего ж так вдруг?
— Из-за астмы.
— Это как-то связано с плохим дыханием, да? Но я слыхал другое. Говорят, вы в штаны наделали. Просто вдруг испугались выходить на ринг. Тц-тц, пора вывести вас на чистую воду. Значит, вы тут расхваливаете детишкам солдатскую жизнь, а сами боитесь получить пару тумаков. Как вы думаете, дети? Правильно это, что трус хочет сделать из вас солдат?
Мы боялись даже вздохнуть. Лишь когда он повторил вопрос, хором ответили: «Нет!», а сами не спускали глаз с учителя, тот держался за край стола, и подбородок его дрожал.
— А тебе, — отец вперил взгляд в меня, — я сломаю обе руки, если еще раз заикнешься об этом.
Поскольку учителю явно было уже не до нас, мы, дети, потихоньку затянули песенку, которую всегда пели в конце занятий:
Потом мы стали ждать от учителя какого-нибудь знака, но, поскольку он не смотрел на нас, все выскользнули из класса.
Боясь отца и одновременно восхищаясь тем, что он несколькими словами вывел из равновесия самого сильного из знакомых мне людей, я остался на месте. Часть моей души стремилась к нему, и поныне, через столько лет, я все еще ничего не могу поделать с этим чувством.
Мне казалось, что отцу удается почти все на свете, и я даже верил, что он сможет удержать войну подальше от нашего маленького, уединенного мирка. И в то же время я иногда ночевал на кладбище, прячась от него, и проверял, не пахну ли я все-таки своим рождением.
Я заметил, что в классе остались только учитель и Катица. Господин Кирш смотрел в окно, он весь как будто постарел и съежился. Девочка держалась поодаль, казалось, хотела со мной поговорить, но не решалась. Она не поняла ни единого слова из только что сказанного и все-таки как-то по-своему почувствовала. Во мне разрасталось желание кого-нибудь убить, но не хватало последней капли, толчка, чтобы сделать это.
Учитель дышал глубоко, при каждом вдохе его грудь становилась шире, и рубашка на ней так натягивалась, что едва не отрывались пуговицы. Он повернул голову и растерянно огляделся, но когда заметил меня, лицо его исказила гримаса ненависти.
— Проваливай, чертово отродье!