Гиги потер запястья, выругался и поправил рубаху. Он в третий раз приложился к спиртному, слизнул последние капли с усов и швырнул бутылку в стену.
— По цыганскому закону мне следовало убить его, не важно, изнасилование это было или нет. Только из-за вашей фамилии я этого не сделал, — сказал он уже спокойнее.
— Рамина всегда рассказывала, что ты изменил ей с молоденькой.
— Рассказывать она всегда была мастерица.
Он опять направился к двери, но остановился на пороге и обернулся:
— Чтобы завтра тебя здесь не было. Я не хочу, чтобы ты торчал у меня под боком и напоминал обо всем этом. Если завтра вечером ты еще будешь тут, милиционер узнает о твоем приключении с русскими. Вот он обрадуется, он и так тебе не доверяет. Или я просто убью тебя. Гроб для тебя точно найдется. И никто по тебе плакать не будет.
Вот так получилось, что наутро, еще на рассвете, я снова оказался на равнине, где когда-то чуть не погиб, чуть ли не на том же самом месте, где грохнулся на шпалу. Там, где я сбежал от неопределенного будущего в не более определенное настоящее. Перед уходом я всю ночь смотрел на пепельно-серое лицо отца Памфилия. Я наполнил стакан у него в изголовье свежей водой и подержал его за руку.
Товарный состав в сторону Темешвара замедлил ход перед крутым поворотом так же, как тогда затормозил депортационный поезд. Я побежал рядом с товарняком, нашел вагон с приоткрытой дверью и забрался в него. Это было летом 1950 года.
Глава шестая
Я боялся возвращения домой, как боишься женщину, желанную и все же пугающую. Хотя я прожил эти несколько лет всего лишь в восьмидесяти километрах от дома, я чувствовал себя так, словно распахивал двери в новый и все-таки знакомый мир. Я оставил позади гору с ее тайнами, мертвого священника, которому теперь наверняка пришлось объяснять Господу, почему он смешивал верующих и неверующих, и мужа Рамины, оказавшегося более успешным гробовщиком, чем бульбашой.
Воспоминания об этом всего за несколько часов остались так далеко, что при въезде в Темешвар представлялись мне лишь каким-то неясным сном, точно так же, как до этого — жизнь в Трибсветтере. Чтобы избежать контроля на вокзале, я выпрыгнул из вагона еще до того, как состав остановился. Я перебежал через пути, едва успев проскочить перед отправляющимся поездом, прошмыгнул через дыру в заборе и скатился по насыпи. Так я снова оказался в городе.
И тут же чуть не угодил прямо в руки милицейского патруля. Я встал, отряхнул свою убогую одежонку и закрыл глаза, потому что от голода закружилась голова. Открыв глаза, я увидел всего в нескольких метрах милиционера и двух солдат, но они были так увлечены разговором, что не заметили меня.
Я юркнул за штабель бревен, сложенных там, видимо, для постройки путей, и сел, прижав колени к животу, но голод не отступал. Не знаю, был ли это тот же лотарингский голод, что терзал Каспара и Фредерика, или тот, который потом косил первых переселенцев. А может, голод деда и бабки или какой-то новый, который преследовал только меня.
Перед уходом из дома батюшки я съел лишь пару картошек, больше ничего не оставалось. С тех пор прошло вообще-то не так уж много времени, и все же мне казалось, будто этот лотарингский, швабский, румынский голод хочет сожрать меня изнутри. Словно пока я буду худеть, он будет набирать вес, станет толстым и ленивым, подобно священникам, которых кормит вера.
Когда шаги и голоса стихли, я высунул голову и огляделся, ища возможности хоть немного утолить голод. Утолить, укротить голод — эта мысль придавала мне мужества. Но в поле зрения ничего подходящего не было — ни продуктового ларька, ни какой-нибудь задрипанной забегаловки, каких с избытком хватало в окрестностях Йозефсплац.
Решившись покинуть свое укрытие, я пошел налево, где, как мне казалось, был центр города. Я пытался придать себе безразличный и усталый вид — якобы я рабочий после смены или просто ночь не спал, — придумывал, что ответить, если меня остановят, и вздрагивал каждый раз, когда на меня кто-то смотрел.
Вообще-то я был беглым заключенным и уж точно не имел права свободно разгуливать по улицам города. Города, который принял меня в детстве и был добр ко мне, в котором река отказалась поглотить меня; теперь этот город стал мрачным и угрожающим, словно хотел напасть на меня, как бандит в темном переулке, и вырвать сердце. Я уже начал жалеть, что вернулся в Темешвар. Я снова чувствовал себя беззащитным, беспомощным, но теперь уже не из-за невыносимо пустынного простора, а из-за столь же невыносимой тесноты, из-за множества тел, что вставали у меня на пути со злобой и ехидством.
В каждом встречном я видел доносчика, хотя прохожие, наверное, боялись не меньше моего. Здесь каждый подозревал в доносительстве любого. Когда я не чувствовал на себе чужих взглядов, то сам присматривался к другим и был уверен, что едва ли хоть кто-то из них заслуживает доверия. Я понял, что люди в душе полностью переменились — на этот раз их охватил голод приспособленчества.