Я вспомнил, как в школе, в первый год войны еще, он ходил в трофейном немецком френче мышиного цвета и поэтому в толпе пацанов выделялся взрослостью и даже военной выправкой. И мы, одетые кто во что, в потертых пиджачках, в штанах с пузырями на коленях и заплатами на заду, отчужденно глядели на его немецкий френч, хотя и просили примерить, и он великодушно соглашался. Теперь он был в русском офицерском кителе, и восковое лицо его имело какое-то странное выражение, будто он знает и слышит, что тут происходит. На тонких фиолетовых губах вроде бы лежала тень сожалеющей улыбки, казалось, вот-вот он скажет: «Несмышленыши вы там все». Он будто бы познал наконец истину, недоступную живым, нашел утраченную в жизни суть и теперь спокоен потусторонней мудрой печалью.
Сквозь трупно-белое лицо взрослого мертвого капитана мне виделись черты далекого мальчишки, что любил на школьных вечерах, сидя на сцене и смущенно и счастливо улыбаясь, играть на мандолине и петь:
Он страстно хотел стать танкистом и сманивал нас, двух его дружков, в бронетанковые войска. Мы и впрямь хотели составить танковый экипаж и громить фашистов, и потому самой любимой нашей песней была «Броня крепка, и танки наши быстры...».
В военкомате, где мы обивали порог, нас долго не брали из-за малости возраста, но мы все же добились своего — были призваны раньше срока. И... нас рассовали кого куда и совсем не туда, куда мечтали.
Глядя на него в гробу, я вдруг вспомнил, что не дал телеграмму третьему, который продолжает служить в авиации и тоже капитан и ничего не знает о смерти школьного друга.
Место для могилы выбрали на самой вершине пологой кладбищенской горы, откуда далеко было видно окрест. Возле гроба молчала небольшая группка родных. Не было ни речей, ни официальных' проводов от пожарной команды, ни оркестра, не было рыданий, и никто не причитал.
Грубо выструганный, окрашенный в ядовито-красный цвет гроб опустили в глинистую могилу, бросили по горсти земли, женщины приглушенно всхлипнули, вытирая кончиками темных головных платков глаза, а две его девочки-несмышленыши с испуганно-восторженными возгласами гонялись, видимо, за ящеркой в сухой перепутанной траве: «Вот, вот она! Зелененькая, с хвостиком!»
Могилу закопали, родственники тяжело влезли в кузов грузовика и уехали. Нас, троих его одноклассников, забыли, а навязываться самим было неудобно.
Мы постояли над свежим холмиком из глины, поправили сразу же покосившийся ширпотребовский венок с восковыми желтыми цветами, с жестяными зелеными листьями и со словами на красной ленте «Любимому мужу и отцу от жены и детей», положили свои астры перед деревянной пирамидкой из четырех негладко тесанных дощечек с укрепленной на ней давнишней фотографией нашего одноклассника — чуть ли не школьной поры, — и пошли вниз, к загородной конечной остановке трамвая.
Был удивительно красивый день. Весь в золоте и багрянце. В осеннем воздухе, на редкость чистом и прозрачном, хорошо просматривались пологие холмы, что кольцом окружали город, были видны трубы заводов, и высоко-высоко в небе прокладывал белый инверсионный след реактивный самолет, серебряной стрелой вонзаясь в синюю глубину зенита.
На душе было печально и пусто.
Одна из женщин-одноклассниц, шагавших рядом, была та, которую я любил в юности и переписывался с ней всю войну и после войны, пока служил на флоте, а она училась в Ленинградском университете, другая — любила меня, тоже со школьной скамьи. Одна не дождалась и вышла замуж за нашего же одноклассника, а к другой я был равнодушен, хотя и знал, что она продолжает страдать от безответной любви.
Мы шли по пыльной и довольно наезженной дороге между кладбищенских светлых берез и молчали, но думали, видимо, одну и ту же думу.
Ночью меня разбудил стук в дверь. Оказывается, на поминках хватились, что хоронить приходили школьные товарищи покойного, и кинулись их искать по городу. Нашли одного меня. Но идти к незнакомым людям не хотелось, я сказался больным и долго не спал, думая о друге, которого оттолкнул в юности, да и теперь не очень-то расслышал его молчаливый крик. И он умер, так и не поведав о чем-то, не излил душу, покаянно самоистязаясь, как делает это русский человек. Если бы я выслушал его! Может быть, легче ему стало бы, не пил бы, не сгубил себя.
Что он хотел мне рассказать?
Наутро, сам не зная почему, я опять пошел на кладбище. Там уже много лежало родных и знакомых, так или иначе прошедших через мою жизнь или краем коснувшихся ее. И с каждым из них что-то уходило от меня, отламывалось от души, отбаливало, исчезало вместе с ними, но все же что-то и оставалось — не только память, а что-то нужное, необходимое, без чего человек совсем сирота.