– Да как же благословлять-то, Тихон Трофимыч? Одной рукой храм строишь, а другой – вином себя наливаешь до непотребства. Что же ты делаешь? Уж вся округа судачит: Дюжев горькую запил…
Тихон Трофимович покаянно опустил кудлатую голову и ничего не ответил. Только вздохнул.
Долго и сурово отчитывал Дюжева отец Георгий, а тот по-прежнему ничего не отвечал и только ниже склонял голову.
Феклуша сразу же в двери выскользнула, и о чем дальше батюшка с хозяином говорил, она не слышала, лишь увидела через долгое время: Дюжев проводил отца Георгия до самой коляски, постоял, глядя вслед и медленно побрел домой. Феклуша глянула на него и безмолвно ахнула: перекошенное лицо Дюжева было мокрым от слез…
23
С полудня грянул над Огневой Заимкой переливчатый и беспрерывный звон – народ готовился выезжать на покос и отбивал литовки. Во всех дворах – суета и многоголосье: перекликались бабы, загружая в телеги чугунки и чашки, полотенца и хлебные караваи, соль, серянки – голова кругом идет, ничего надо не забыть, а тут еще малые ребятишки путаются под ногами, закатываются ревом до посинения, если их не берут на покос и оставляют со стариками дома.
Но не во всех семьях старики оставались дома. У Зулиных, как всегда, – песня особенная. Устинья Климовна гоняла своих снох по двору и по дому, как пастух неразумных телок, и все пеняла, пеняла им на бестолковость и неразворотливость, придираясь к самой чутешной промашке.
– Мам, – не стерпела старшая сноха Глафира, которая в последнее время все чаще и чаще показывала свой норов. – Вы вот все строжитесь и строжитесь – ня так, ня так… А как?
Устинья Климовна поджала блеклые, сухие губы, оглядела Глафиру с ног до головы, словно впервые видела, и спокойно, как неразумному Гаврюшке, ответила:
– Не знаю как, но – ня так!
Знать-то она знала, а заявила для острастки, чтобы Глафира свой край чуяла и лишней воли не забирала. Глафира крутнулась молчком, аж юбка взвихрилась, стрельнула в избу и там только чугунки заговорили. Вот и ладно, подумала Устинья Климовна, пусть чугункам свой норов показывает.
Пошла к телеге, чтобы укладку проверить, и едва не споткнулась на ровном месте – вдоль улицы, как ножом по коленкору, прорезался заполошный крик:
– Убива-а-ат! Насмерть порет! Убива-а-ат!
Через высокий заплот не видно – Устинья Климовна через калитку вышла, сморщенную руку козырьком ко лбу приложила: кто это без ума блажит? А это Марфа Урванцева колесит, загребая пыль кривыми ногами, и надрывается, оповещая деревню, но теперь уже по-иному:
– Уби-и-ил! Насмерть запорол! Уби-и-ил!
Летит, как дурная, земли под собой не видит, того и гляди стопчет. Устинья Климовна бадожок выставила, дорогу Марфе заграждая, крикнула:
– Стой, девка, стой!
Марфа, словно на заплот налетела, встала, повернула к Устинье Климовне потное широкое лицо и осеклась. Разинула рот и закрыть забыла.
– Како тако смертоубийство? Скажи толково!
Марфа сглотнула слюну, придвинулась к самому уху Устиньи Климовны и зашептала:
– Наталью Дурыгину бичом Иван порет. Вчера тихо было, весь вечер ждала – тихо, а седни она, матушка ты моя, заревела…
– Дак шибко порет-то?
– Ой, шибко! Заглянула в окошко – она, матушка ты моя, в кровище вся захлебыватся…
– Как подолом вертеть – не захлебывалась… – Устинья Климовна поджала губы, подумала. – Ты вот что, девка, не базлай на всю деревню, а потихоньку беги к Тюрину, пусть мужиков возьмет да посмотрят сходят. Как бы он ее и впрямь не ухайдакал.
Марфа послушно кивнула и побежала дальше по улице, загребая пыль. Но теперь уже молча. Устинья Климовна поглядела ей вслед, перекрестилась и вернулась к себе в ограду, негромко приговаривая: «Ой, беда, ой, беда…»
А беда была такая… Ивана Дурыгина забрили в солдаты уже женатого, они к тому времени с Натальей и парнишку смастерили. На проводинах, как водится, рекрут подпил винца и прилюдно наказывал жене:
– Наталья! Ты без меня не вертись, как блядь на базаре! А стой скромно, как девица на выданье.
– Буду, Ванечка, стоять, как ты велел, и не пошевелюсь ни капельки. – Обещала Наталья, заливаясь слезами в три ручья и целуя мужа в плечо – она Ивану как раз по плечо была.
Не шевелилась Наталья, соблюдая обещание, года два, а потом бабу как изурочили: открыла ворота нарастапашку – заходи, кому глянется!
И пошло-поехало! Так расшевелилась, что ко времени возвращения Ивана со службы у нее не один парнишка был, а целых четыре. И все разной масти: один рыженький, другой белобрысый, а те и вовсе чернявенькие.
Иван из Шадры вчера под вечер приехал. Наталья выводок свой на крыльце выстроила, бухнулась на колени посреди ограды, заголосила:
– Ванечка родименький! Виновата я перед тобой, ой, какая виноватая! Чего хочешь делай, хоть убей, только деток не трогай! Они невинные!
Иван оглядел жену, которая у него в ногах валялась, оглядел ребятишек, которые смирно на крыльце стояли, – все хорошенькие, ладные, обихоженные, потому как Наталья про них никогда не забывала, – оглядел служивый все свое семейство, так сильно без него увеличившееся, пожевал сивый ус и хохотнул: