По праву непохожести ни на кого. Ее мир — серия зарисовок, останавливающих строкой, стоп-кадром запустение, разорение, распавшуюся связь времен, понятий, причин. Мертвая Зона. Она состоит из рельсов, шпал, стен, клеток, сапог и тому подобной мерзости. Урбанистический милитаризованный пейзаж. Говорят, окна ее дома приходились вровень асфальту, а сам дом стоял на перекрестке дорог, и мимо все шли и шли какие-то машины, грузовики, бетономешалки. На подоконнике оседала черная грязь. На зубах скрипела — пела — черная пыль. Реальная жизнь укладывается в основание поэзии. Понятно, откуда в ее песнях столько отвращения к Городу. Он населен неодушевленностью, и даже живое в нем сравнимо с мертвым: «По близоруким глазам, не веря глупым слезам, ползет конвейер песка». В голову лезет аналогия с «Бразиль» Терри Гиллема и американскими фантастическими фильмами, в которых последние уцелевшие на Земле люди сражаются с порожденными ими самими и уничтожившими все живое машинами, киборгами, режимами. Пустые замусоренные со вздыбленным ворохом бумаг и шуршащим целлофаном улицы — и люди, хоронящиеся под грунтом, в канализационных стоках и люках («Отверженные»? «Побег из Нью-Йорка»?). «Если нам удастся, мы до ночи не вернемся в клетку. Мы должны уметь за две секунды зарываться в землю, чтоб остаться там лежать, когда по нам поедут серые машины, увозя с собою тех, кто не умел и не хотел в грязи валяться».
Разница в том, что американцы предпочитают хэппи-энд, а нам история оснований для оптимизма не предоставила. Последние люди обречены. Они и поют не как люди — как парализованные собаки, силящиеся дотащить тело до укрытия на одних передних конечностях, воющие от боли: «Домо-о-о-о-о-й». Янка своими антиутопиями в ноль снимает внутреннее состояние человека, живущего в ощущении близящегося конца.
Субъективное видение мира — черно-белое с болезненными вкраплениями охры и темной крови. Если попробовать на вкус — во рту останутся кисловатое железо и та же кровь. Понимаю всю своевольность сопоставления, и все же: «Как будто бы железом, обмакнутым в сурьму, тебя вели нарезом по сердцу моему». В четверостишии Пастернака — вкус, запах и цвет его времени. И любовь — как пытка, прогулка по тюремному дворику. Единственная у Янки строка, позволяющая предположить любовь — «Ты увидишь небо, я увижу землю на твоих подошвах». Да и то: скорее трафаретно воспринимающее сознание хочет увидеть трагическую прогулку по рельсам двух влюбленных. Кстати, как интересен сам прием трагического пародирования банальных сюжетов сов-арта: «И я по шпалам, опять по шпалам иду домой по привычке». — «Если мы успеем, мы продолжим путь ползком по шпалам».
Надежды нет. Хочется травы, росы, утра, солнышка. Ничего этого нет и уже никогда не будет. Прочитайте внимательно «Продана Смерть Моя». Камни, стена, квадратные потолки, обои, кирпич, веревка, доска, ноги, колеса, молоток, светофор… наконец-то — ветер, солнце, дожди. А теперь вчитайтесь: «И вдаль несется песенка ветрам наперекор. И радоваться солнышку и дождичку в четверг». То есть тому, чего не дождаться, чему не бывать.
С чем соседствуют милые слова «роса», «утро», «ветер» в другой вещи — «От Большого Ума»? «В простыне на ветру, по росе поутру. От бесплодных идей до бесплотных затей. От накрытых столов до пробитых голов». Вода — «зараза из подземных жил», воздух — «мертвая стужа» — такого не снилось и Башлачеву, хотя и в его песнях природа враждебна человеку. Но сама природа у Башлачева одушевлена и первобытна. У Яны природа — результат человеческой, истребившей ее деятельности — искусственна и мертва. В «Особом Резоне» есть «конвейер», «кастет», «двери», «каблук», «глазок», «режим», «отдел», «конвой», «цепи», «сапоги». В оппозиции ко всему этому — скалы (голые и опасные — не горы или холмы, но именно скалы), газон (то есть цивилизованная природа) и ветер. Один только ветер остался в янкиных песнях от того, что некогда было живой природой. О том — давно небывшем — сохранилось воспоминание — такое же, как клочья детских стишков и дразнилок, зацепившихся за память.
Что-то от «451° по Фаренгейту» Рэя Брэдбэри — нечего потрогать, понюхать, посмотреть. Остается только читать и запоминать назло пожарникам ради сохранения культуры. Большие головы на тоненьких ножках…
«Дом горит — козел не видит», — так приговаривают дети, приставляя друг другу рожки. Все мы козлы, приплясывающие вокруг костра, в котором полыхает наш собственный дом. Вот и вторая детская песенка, сплетаясь с дразнилкой, порождает новое качество совсем уже не детской страшилки: «Гори, гори ясно, чтобы не погасло».
Вот опрокидывается другая детская история: «Иду я на веревочке, вздыхаю на ходу, доска моя кончается, сейчас я упаду. Под ноги, под колеса, под тяжелый молоток…» Правда далеко от сентиментального стихотворения Агнии Барто?