1. МОСКВА. 7 ИЮЛЯ — 16 ОКТЯБРЯ
В Москву на своем автомобиле Купала добрался 7 июля 1941 года. Воспоминаний о Купале именно в Москве военной имеется больше всего, а из них наиболее интересные Максима Лужанина и Бориса Емельянова. Эту главу мы и начнем с воспоминаний очевидцев, и первое слово — Максиму Лужанину. Это к нему раздался звонок в день приезда Купалы в Москву, звонила Констанция Буйло.
— Приехал Купала. Хочет увидеться. — В голосе Констанции Буйло тревожные нотки. — Если можешь, не медли. Ему очень тяжело.
Максим Лужанин заторопился в гостиницу «Москва».
«В дверях номера на пятом этаже встретила обессиленная, бледная Владислава Францевна. Тихо говорит:
— Побудь с ним немного, я выйду в город.
Иван Доминикович, опершись на локоть, лежал на диване. Повернул на шаги голову, оторвав на минуту взгляд от окна, за которым стоял ясный, без облачка, день. Немного приподнялся.
— Лежите, не беспокойтесь, дядька Янка.
— Лежите! — горько повторил он. — Если б ты знал, сколько людей полегло. Как луг косой, за один день оголило. Я всю землю нашу проехал. Все с места тронулось. Только цветы цветут при дороге. Сегодня... Как глаза людские... Кажется, земля глядит тебе вслед...
И чтоб не показать слез, лег лицом к стене...
Вернулась Владислава Францевна. Лужанин стал прощаться. Купала сделал жест рукой: останься.
Время шло к вечеру. Приходили и уходили знакомые. Купала лежал неподвижно на диване.
— Уснул, измучился за дорогу, — говорила, провожая их, Владислава Францевна».
И опять Купала и Лужанин один на один. Лужанин молчал, понимая, что прерывать разговор Купалы с самим собой нельзя. Наконец Купала заговорил, поднявшись, стал ходить по комнате:
— Спасибо, что помолчал со мной. Вдвоем и молчать легче. Хотя и не говоришь, а все же как бы и советуешься. Понимаешь, какого совета я у тебя спрашивал?
Лужанин понимал.
— И та, что на свет пустила, осталась там. — Купала не сказал «мать» и проглотил вяжущий ком. — Обе в неволе оказались. И та, что породила, и та, что словом наградила. Одной, может, и в живых уже нет, а вторая опять в крови. И кто только ее не кровавил!..
...Постепенно сгущались сумерки. Купала включил свет, попросил пододвинуться к столу, где с самого начала разговора так и стояла неначатая бутылка «Цинандали». Золотистый напиток окрасил бокалы. Купала посмотрел сквозь вино на свет:
— И здесь есть Солнце! Много его надо человеку. Только не черствому существу. Тому, сколько ни лей, все напрасно, если в самом сердце нет солнечного лучика.
Купала поднял бокал и медленно, с перерывами, видимо, на ходу переводя пушкинскую строку: «Да здравствует солнце, да скроется тьма», сказал по-белорусски:
— Няхай жыве сонца, хай знішчыцца змрок!
...Стоял у окна, наблюдая, как непривычно рано начинает замирать движение на главной улице столицы. Размышлял вслух, обрывал слова, не договаривая, но неизменно возвращался к одному:
— Вернемся.
Чтоб подтвердить веру поэта — да его же словами, — Лужанин неожиданно для себя вспомнил тогда, в сумерках, купаловские строки:
Сноп к снопу и — в суслон, жатва наша будет,
Сто копен, миллион, полюбуйтесь, люди!
— Помнишь? — Купала внимательно посмотрел на Максима Лужанина. — Давно уже написал я это. А оно взяло и ожило.
И Купала сел, обхватив руками колени, запел вполголоса:
— Сто копен, миллион...
«...Странно, даже немного жутко стало, — вспоминает Лужанин, — даже мурашки забегали по спине. Купала пел! Взъерошенный, в рубашке с расстегнутым воротом, с прядями волос, которые разлохмаченно топорщились из его всегда такой аккуратной прически. Пел! Он, который никогда, по крайней мере, на моих глазах, не присоединялся к хору в дружеском застолье, кроме как улыбкой или кивком головы. Казалось, он близок к тому состоянию, когда певцы-импровизаторы начинают говорить стихами. Прямо на глазах к поэту возвращалась его песенная сила. Будто в подтверждение этому, он умолк, спросил:
— А мог бы ты сейчас писать? — И, не дождавшись ответа, сказал: — Я, кажется, буду...»
Лужанин заторопился оставить Купалу одного. Тогда уже два стихотворения могли грезиться поэту: «Белорусским партизанам» и «Грабитель». А может, что-нибудь из того, что он так и не написал? Во всяком случае, мы знаем, что под двумя этими стихотворениями стоит: «Москва. Чернореченское лесничество. 19 сентября 1941 г.». Ни до этих стихотворений, ни после них с начала войны Купала в 1941 году других стихов не писал. Но его творческая мысль работала очень напряженно и — это еще раз благодаря Максиму Лужанину — к его последним произведениям следует, видимо, отнести и сказку, которую он тогда же в Москве рассказал Лужанину (не одну ли из последних сказок Амброжика?).
Лужанин, правда, называет ее не сказкой, а преданием, которое мы тоже сейчас здесь приведем, заменив в нем только одну деталь: клен на тополь — тот, который уже печально чернел обугленными ветвями над руинами дома Купалы, который сгорел в Минске 24 июня 1941 года.