А вообще же петербургский 1910 год был для Купалы насыщенным учебой, творческой работой, знакомствами. И пожалуй, ближе, чем с кем-либо другим, поэт сошелся в это время с Евгеном Хлебцевичем — «Халимоном из-под лущи», как тот подписывал тогда свои статьи. Был он одним из тех студентов, которых называют вечными. Чтобы учиться, Евгену Хлебцевичу нужно было подзарабатывать, и это прерывало учебу, которую, как и общественную деятельность, он ставил на первый план.
— Ныне и присно и во веки веков да святится имя твое, Иване, — так обычно приветствовал Купалу Хлебцевич, и они могли незаметно — шаг за шагом — перемерить все линии Васильевского острова: Хлебцевич — в бесконечных разговорах, Купала — все больше молча.
Был поздний ноябрь 1910-го. Петербургская судебная палата судила Франтишека Богушевича как автора «Дудки» и «Смыка». Председательствовал сенатор Крашенинников. Пыжились в камергерских мундирах прокурор, судья. Защищал Богушевича адвокат Гольдштейн. Богушевича уже десять лет как не было на свете, но жили, звали на борьбу «Дудка белорусская» и «Смык белорусский». Среди публики на хорах рядом с Евгеном Хлебцевичем стоял Янка Купала. Суд был самым настоящим — по всей форме. Как же, были оскорблены мундир и честь самого князя Хованского, о котором Купале рассказывал Хлебцевич. У Богушевича сто розог дает этот самый князь Хованский несговорчивому мужику Матею, который тем провинился перед князем, что не стал возвращаться в лоно православной церкви. И церкви у Богушевича нанесено оскорбление. И памяти о генерал-губернаторе Муравьеве. Но защитник Гольдштейн не лыком шит. Вот у него в руках книга протопросвитера
военного и морского духовенства, царского духовника Шавельского под названием «О воссоединении униатов с православной церковью». Защитник раскрывает книгу и читает, что бестактность князя Хованского вредила делу православия в Северо-Западном крае. А не о том ли у Богушевича? Адвокат легко доказывает, что и стихотворение «Жертва» не антиправительственное, не антипомещичье, что оно всего лишь зарифмованные евангельские заповеди. Суд в замешательстве, суд «удаляется на совещание» и оказывается не таким грозным, как надутый сенатор Крашенинников и голосистый, словно иерихонская труба, прокурор.
— Написанное остается, — говорит Евген Хлебцевич, когда, спустившись по узкой лестнице с хоров, друзья очутились на улице.
Продолжая думать о чем-то глубоко своем, Купала неожиданно для Евгена горячо произносит:
— В конце концов, Халимоне, каждый поэт сам себе судья...
— Ты чистый романтик, Яночка!
— А что есть, могут быть грязные романтики?
— Как и грязный суд.
— Суд, если он не суд, — судилище, — заключает Купала и думает, что хоть эта грозная туча не будет висеть над товариществом и «Дудка белорусская» и «Смык белорусский» теперь свободно пойдут в продажу. А это хоть что-то да значит для финансовых дел издательства, столь близких теперь не только Эпимах-Шипилло, но и Купале.
Было в 1910 году еще и это — горечь, смятение, напряженные раздумья, вызванные повестью И. Бунина «Деревня». Назвать всю Россию «Дурновкой», а о революции сказать, что «поорали мужички, побезобразничали... Так скотина линяет...»? Господи! Слышал, сколько раз слышал Купала о дурном мужике у себя дома, в Белоруссии. Порочили его панки — местечковая шляхта, порочила вековечная оскорбительная традиция. А здесь?! Тонкий, прекрасный художник, певец печали дворянских гнезд, настоящей красоты их, что от красоты России вообще, от русской природы вообще, от созданного русским народом-тружеником, — и вдруг этот художник заявляет: «Вся, вся она — Дурновка!..» Как же объяснить, что не вся! Что и в мужичьей России, и в мужичьей Белоруссии это лишь внешнее... Как объяснить?.. Нужно искать, думал поэт, искать ответ у народа, и не у чьего-то — у своего искать. И не в одном лишь 1910 году.
1913