На другой день, когда я пришел к батюшке, — пожелать доброго утра, — вошел его камердинер, старик лет шестидесяти; батюшка очень любил его, и в уважение долголетней службы и неизменного усердия, позволял ему говорить себе — и даже подавать советы, нисколько не оскорбляясь, если они были неуместны или высказаны грубо. Итак, старый Трофим рассказал батюшке вчерашнее происшествие, удивившее и до смерти напугавшее всех наших служителей; сверх того, несмотря на мое присутствие, он позволил себе сказать, что прозакладует свою душу, если мясник вчера не приводил с собою черта, иначе отчего б Мограби так бесновался! На строгий взгляд отца моего отвечал: «Ну что ж, батюшка-барин, простите мне, старику, что скажу правду: ведь рано ли, поздно ли молодому барину надобно же узнать, что за собака такая у него; он же, слава Богу, на возрасте; так уж позвольте высказать все, что вчера случилось». Батюшка пожал только плечами и приказал мне идти в свою комнату. Я повиновался, и хотя какой-то гибельно-торжественный тон Трофимова голоса сильно подстрекал мое любопытство, — не остановился однако ж ни на минуту — дослушать, что он будет говорить, и отошел уже довольно далеко вдоль коридора, как вдруг батюшка вскрикнул: «Подожди! Ах, Боже мой!» — Голос его показался мне встревоженным: я было воротился, но в эту самую минуту отец поспешно вышел и, торопливо застегивая сюртук, говорил: «Проворнее привезть мне экипаж какой попадется, я поеду узнать сам!» Батюшка сбежал с крыльца, бросился в наемный экипаж и ускакал.
После я узнал, что мясник Терентий в эту самую ночь, в которую приходил к нам, убил богатого мещанина, к которому тоже приехал за долгом, забрал все его деньги и на рассвете совсем было уже выехал из города, только на заставе повстречался с ним один из его товарищей, который был ему должен какую-то малость, — он остановил Терентия, чтоб отдать ему деньги, в это время подошел к ним один из караульных солдат, так просто, из любопытства; Терентий спешил положить в карман отданные ему деньги и хотел уже ехать, как солдат, смеясь, остановил его, схватя за руку: «Постой, постой, брат; не торопись так! Это что за кровь у тебя на правой поле твоего азяма?…а? Говори-ка, убил что ли кого?» Говоря это, солдат и не думал об убийстве; он знал ремесло Терентия, то кровавое пятно на платье подобного человека была вещь обыкновенная, и солдат, оконча свою шутку, пустил было уже крестьянина ехать; но товарищ остановил: «Извини, брат Терентий, а только ты не путем побледнел; на тебе лица нет; гляди, служивый, как он дрожит… чуть ли ты не отгадал, — сказал он тихонько солдату, — останови его!»
Несчастного остановили, и он, не дожидаясь допроса, в ту ж минуту признался. В показании своем пред судом он объявил, что мысль убить богатого мещанина и овладеть его деньгами пришла ему утром того дня, в который он приходил к нам, что она не давала ему покоя, мучила его, что он долго боролся с нею и что наконец необычайная ярость нашей собаки, до того всегда ласковой, перепугала его насмерть. «Мне казалось, — говорил он, — что она духом слышит, какое злое дело у меня на уме; особливо, когда дворецкий генеральский спросил меня — не привел ли я с собою дьявола, — то я минуты с две думал — побегу я в церковь просить защиты Божией от наваждения нечистого! Если б я это сделал, не жгла б теперь кровь человечья души моей!.. Я не пошел, куда звал меня святой хранитель мой, и деньги богатого мещанина снова заблестели и зазвенели пред глазами моими». Терентий как милости просил воздать ему поскорее должное за пролитую кровь, — и получилось. После этого происшествия, хотя в доме у нас не могли еще более утвердиться в мнении, что Мограби видит злого духа, все были уверены в этом как в собственном своем существовании, но только стали тщательнее убегать всякой встречи с моею собакою. Если видели, что она играет во дворе, сейчас женщины выбегали стремглав, хватали проворно детей своих на руки, уносили и запирали их у себя в избе. Мужчины, проходя мимо, отворачивались, крестились, плевали и дули в ту сторону, где была собака; но если она делала хоть малейшее движение подойти к кому-нибудь из них, в ту же минуту летел в нее или камень или ком жесткой земли; впрочем, бедный Мограби так был уверен во всеобщем недоброжелательстве к нему наших людей, что очень редко уступал желанию выбежать покататься на траве или полежать на солнце и всегда выходил только со мною.
Мне минуло пятнадцать лет с половиною; еще полгода осталось жить дома, заниматься науками, по прошествии этого срока я должен был вступить в университет для окончательного усовершенствования в моих познаниях; для этого отец мой назначал четыре года, по окончании которых хотел отправить меня на столько же в чужие края. В эти-то полгода Мограби дал еще раз несомненное доказательство своего страшного отличия.