И до тех пор кричал, пока однажды не упал и уже не поднялся, и тысячи людей — англичане, немцы, негры, китайцы, евреи — каждый на своем языке подняли крик, что он мешает движению. И городовой сдвинулся с места и залаял, как собака. Еврея положили на дроги и увезли, а мальчики растащили его бананы и гранаты и еще засвистели ему вслед.
Когда он вышел из больницы, где сбрили его черные усики, он уже не возвратился к хозяину, а поступил в швейную мастерскую.
Там сказали ему, что он будет вшивать только карманы, а такой же точно еврей, как и он, пришивал рукава, а самый здоровый пришивал крючки, а хозяин ходил вокруг них, как извозчик вокруг своих лошадей, и покрикивал: «Эй, карман-дырка! Эй, крючок-сумасшедший!» И они сами уже забыли, как их звали.
Он вшивал карманы и думал о счастье и богатстве людей, которым эти карманы вшивал.
Чуть свет — он уже садился за шитье: день и ночь, ночь и день. На дворе льет дождь. На дворе льет дождь и сыплет снег. А машина шьет и шьет. Не успевал он вшить один карман, уже ждал второй, скакал третий, и он уже не успевал себе даже вопроса задать и ответить на него, и все шил и шил. «Саван я себе сошью», — подумал он однажды и сел на пароход.
И вот он едет и проезжает Париж.
Но может ли еврей, я вас спрашиваю, проехать Париж и не увидеть Ротшильда?
(Урия смотрит на нас и ждет, чтобы мы сказали: «Конечно не может».)
Не то чтоб он думал: Ротшильд не уснет, не увидев его. И шпалерами выстроятся лакеи в золотых кафтанах, заиграют в рожки и будут кричать: «Реб еврей идет, реб еврею почет! Еле дождались!» И выйдет Ротшильд в бархатном жилете, с золотыми цепями на пузе, с золотыми кольцами на пальцах и золотыми зубами во рту, возьмет его под руку и пойдет на веранду пить с ним чай. Не нужно ему чая Ротшильда, я вам говорю, не нужно! Чай он и без Ротшильда имеет. Он его только хотел спросить, спросить и смотреть в глаза, когда тот будет отвечать: «Почему мы — два еврея, равные перед Богом, но у меня в кармане дырка, а у вас на обед жареные птички?» И он спросил — и через два часа Ротшильд ему ответил.
«Я подсчитал, — ответил Ротшильд, — сколько у меня денег и сколько евреев на всем свете, и поделил и посылаю вам вашу долю — один грош, и езжайте на здоровье!...»
Не мать-отец встретили еврея на пороге, городовой стоял на пороге с красными усами, с желтыми шнурами и со свистком. Тот же городовой, с теми же усами, с теми же шнурами и с тем же свистком. Уезжал еврей в Америку -он свистел ему вслед, приехал еврей — он свистит ему в лицо, будто он и не уходил и все время стоял на пороге и свистел.
Не мать его целует и ласкает, городовой его держит в объятиях и стучит ему в грудь, и свистит ему в уши, требует на призыв.
— Я в Америке был, ваше благородие!
— Знаем ваши жидовские штуки! — В Америке быть — это у него называется жидовские штуки.
Но что с ним говорить? Он разве знает, где Америка, ему разве нужно знать, где Америка? Он говорит, что надо было нанять подводу и приехать вовремя.
Он забирает последнюю подушку и еще свистит, будто это у него подушку забрали. Это бабушка сама своими руками отобрала перья, пушинку к пушинке, чтобы детям сладко было спать и они бы думали во сне, что и жизнь такая сладкая. Ой, бабушка, не знала ты, что городовой будет на ней спать! На этой подушке мать моя видела первые свои сны. Было время, подушка эта была и мне кроваткой, и вот уже мои дети лежат на ней и улыбаются мне. Еврейская подушка! К которой столько раз перья кровью прикипали; зашитая, заштопанная. Если бы все слезы собрать — не найти на всем свете такого сосуда! Если бы все вздохи взвесить — не найти в мире таких весов. Может, только у Бога такие весы, но и они, видно, заржавели...
Доктора, как сычи, идут на него с трубками. «Годен», — шепчут и даже не смотрят на него.
Холодными трубками окружили его горячее тело и выслушивают, но не сердце выслушивают, а сколько денег у него, выслушивают: и если много, тогда и шишки найдут, хотя их и нет, найдут и такие шишки, что ни сидеть, ни стоять нельзя, ни лежать.
А за спиной их сидит писец с кривой рожей. Будто он все писал и смотрел, красиво ли написано, и ей надоело вертеться, и она раз и навсегда полезла набок, чтобы удобно было писать и смотреть. Только еврей вынул желтую бумажку, а тот уже шепчет: «Мало». Но когда он вынул зеленую бумажку, тот даже головы не поднял, одними ушами услышал и увидел, что зеленая, и стал улыбаться.
Даже немой, что двери раскрывал, и тот застучал зубами и замычал, будто его душили, требуя свое...
Поступил он на мельницу к дырявым мешкам; накладывает заплату на заплату, и хозяин получает целый мешок. А что у него остается? У него остается дырка от мешка.
Спрашивается: «Что же делать еврею?»
— Торговать! Я уже слышу, как городовой Бульба свистит и хрипит: «Ага! Торговать? Еврейская привычка». Как будто он знает еврейские привычки...
Сказав это, Урия задумался, а затем снова взялся за бороду и воскликнул: