Вот и расплата — белая кровь… И все же это только случайность. Белая кровь не расплата. Тяжелые, жгучие мысли последних дней… Я бы мог думать лишь о Вселенной, о чистых и вечных глубинах, где застыло заледеневшее время. Моя мысль точна и обострена сейчас, как никогда. Я бы мог додумать, поймать неуловимую точку кольца, где сливаются прошлое и будущее, конец и начало. Но вместо этого я приговорен искать объяснение собственного падения. Вот мой ад на земле. Он открылся передо мной, прежде чем я предстану перед Озирисом, который взвешивает на аптекарских весах все наши грехи с точностью до десятого знака после запятой.
Когда-то так вот умирал Луис Слотин, молодой и красивый гений, который своими руками собрал в Лос-Аламосе первую бомбу. Шестьдесят три раза он благополучно сводил и разводил урановые куски, определяя критическую массу. В шестьдесят четвертый началась цепная реакция. Он разбросал блоки и прервал процесс. Все были спасены, а он умер. Даже его золотой зуб стал источником наведенной радиации, и на губе возник ожог…
Он умирал трудно и мужественно. Хотел бы я знать, о чем передумал он, человек, собравший первую бомбу. Как они торопились тогда, как спешили обогнать нацистов! Но бомбой распорядились за них. Так о чем же он думал в последние минуты? О чем?
Мне кажется, я бы сумел понять это, если бы восстановил неуловимую цепь компромиссов и таких внутренних сделок, которые привели меня сюда. Он был героем, Слотин, а кто я?
Кто я? Кто мы? Откуда? Куда идем?
Дениз тоже продала меня и себя. Когда я заключил контракт, она не спросила, куда и зачем я уезжаю. Не спросила, потому что знала, догадывалась, предчувствовала. Но смерть, как и война, списывает все грехи. За той обитой черным дерматином дверью нет уже ни подлости, ни предательства, ни преступления. Всеобщая нивелировка, разъятие макротел на первозданные элементы. Стопятидесятичетырехчасовая неделя без праздничных и выходных дней. Поточное производство. Правление фирмы рекламаций не принимает. И никаких сношений с внешним миром, хуже, чем в зоне.
Почему же так тоскливо и неспокойно?. Почему? А Дениз даже не знает, как мне здесь плохо…
Тихо подсел доктор. Думает, что я сплю. Осторожно нащупал пульс. Еле слышно шепчет: «Раз, два, три, четыре, пять…»
Раз, два, три, четыре, пять… Считаю падающие звезды. Августовский звездопад. Огненные штришки в ночном небе.
«Загадай скорее желание, Аллан! Ну загадай же!»
Ах, какая чудесная девочка сидит рядом со мной на крыше! Сколько кружев и лент! Сколько белого и голубого! Переплет чердачного окна. Синий отблеск на пыльном стекле. Черные горбатые силуэты кошек. И звезды, и звезды…
А я смотрю на самую большую, на самую яркую звезду. Она висит над трубой дома Смайлсов. Я гипнотизирую ее. Кажется, она пылает ярче и ярче, разжигаемая моим ожиданием. Ну же! Ну! Я жду, когда она упадет. Просто интересно посмотреть, как будет падать такая большая звезда. О, уж она-то покажет себя! Она не чета этим крохотным звездочкам, которые исчезают, как мыльные пузыри. Это будет грандиозное падение. Может быть, почище фейерверка в ночь карнавала.
«Вот сейчас она упадет», — говорю я сквозь стиснутые зубы, не отводя от звезды глаз. «Вот эта, большая? — удивляется девочка. — Разве такие тоже падают?» — «Еще как! Она обязательно упадет. Я сброшу ее психической силой. Действие творит судьбу!»
И девочка плачет. Она умоляет меня пощадить звезду:
«Там ведь тоже живут мамы с детками. Пусть падают маленькие звездочки, где нет никого. А эта должна светить. Мне очень жалко деток и мам, и бабушек и нянь жалко. Ну что тебе стоит? Не смотри на нее так! Подумай, вдруг там кто-то сейчас смотрит на нас. Вот так же, как мы с тобой. Пожалей хоть их. Как же тебе не стыдно!» Я уже не смотрю на звезду. Но Дениз об этом не знает и все просит меня, все просит…
Прости мне те твои слезы, Дениз! Прости… Ведь на другое утро ты уже обо всем позабыла и на уроке весело рисовала человечков. А я, я не забыл тот звездопад.
Так живо я помню холодок того детского любопытства! Нет, Дениз, я не хотел плохого мамам и деткам с далекой звезды. Просто мне было интересно, как она будет падать и что станет, когда она упадет. Чистое детское любопытство. Говорят, гениальные исследователи сохраняют его на всю жизнь. Такие, как Эйнштейн или Бор, при этом задумываются и о мамах, и о детках, а некоторым это просто не приходит на ум.
Я и многие из моих коллег относимся к последним. Право, все мы неплохие люди. Просто мы как-то не задумываемся о многом. Что-то важное ускользает от нас. Торжество всякого нового научного открытия — это почти всегда насилие, ломка привычных взглядов — интеллектуальный деспотизм чистой воды. А вот безответственным быть он не должен. Всегда надо думать о мальчиках и девочках с далекой звезды. Особенно в те дни, когда звезды падают на крыши. Сколько их, Дениз?
«Девяносто, девяносто один, девяносто два…» — Доктор отпустил мою руку.