— В тебя... целился зверь! Уходи! Прощевай, кня... — Степан в последний раз глянул на своего господина налитым предсмертной мутью взором. Чёрная кровь толчками хлынула из его рта.
— Царствие тебе Небесное... Ненадолго расстаёмся. Прощай!
...Удалой не помнил, как вырвался из огненного кольца. В голове стучало: «Сейчас или никогда! Или я, или смерть!»
Дважды то скулу, то висок его черкнул холодок обгонявших стрел; трижды сабли и мечи вспарывали воздух в двух вершках от его горла, и один как будто зацепил вскользь шею... Но сверкал суздальский меч и с маху вхрустывался в кость врага.
Мстислав чувствовал запах собственной крови, ощущал, как она, горячая и быстрая, змеится по его коже, сползая за ворот кольчуги, сплетаясь и обвивая шею... Конь мчал его в сторону Днепра. И с каждой саженью, отбрасывающей его от кипящего кровью котла, осознание случившегося разгрома всё шире распластывало свои огненные крылья. Гибель стремительно разлеталась, покрывая всё новые и новые рубежи, раскалывая и расшвыривая остатки дружин по берегу Калки, по серой от дыма и пыли равнине, где громыхали сабельные сотни монголов и перьевой стрекот их стрел высвистывал песню смерти.
Душой князь рвался назад, желая сгорстить своих, вверенных ему волынцев и ростовцев, закрыть их своей грудью и щитом от пожирающей стальной лавы!.. Но поздно... слишком поздно...
И вновь он ощутил ту же полынную горечь обмана, будто выпил чашу чёрного колдовского зелья. Но на сей раз Мстиславу чудилось: в разгроме его виновны решительно все! И косматое солнце, ослепившее его войско, и коварная луна, и лукавые звёзды, рассветившие небеса перед сечей ложными знаками. Участвовала в злом оплете и проклятая река Калка, тихой ворожбой своих омутов и излучин заманившая его в татарскую западню.
...Он знал, чувствовал кожей, как за его спиной в огне степи гибла его рать. Его преданные и бесстрашные воины, беззаветно умиравшие в сече, свято поверившие его княжескому слову, его победному чутью и громкой воинской славе.
«Нет! Нет!! — заполошно билось в висках. — Никто из них не забыт! Смерть языцев во имя Христа — не убийство! Это ступени по пути в рай! Да и как же оне могут быть преданы забвению, ежли каждый из них в моём сердце?! Святый Крепкий, даруй же всем героям Калки... Царствие Твоё Небесное!»
Теперь он уходил лощиной, всё больше и больше забирая на север, не смея показаться на открытых пространствах. По левую руку от него, в шести полётах стрелы[277]
, гремела битва. Там всё было сплошь черно от татар! Там насмерть стояли смоленцы и киевляне. Там так же гривасто пылала степь, горели повозки, вихрились чёрные смерчи пыли и дыма; так же дугой выгибались обуглившиеся головни человеческих тел, трещали разбитые черепа и летели ошметья плоти... Оттуда смрадно и приторно тянуло горелым мясом... Мстислав обметался крестом, с запёкшихся губ дрогло слетело:— Да хранит, брат, тебя Бог... Меня Он оставил.
Когда битва в стане великого князя Киевского достигла небес и стало понятно и тем и другим, что края ей не будет, что примирения между Тьмою и Светом, между Востоком и Западом не случится... монголы снова пошли на хитрость.
На третий день сечи Субэдэй призвал в юрту Совета вожака бродников Плоскиню. Тот прибыл: с колодкой на шее, покрытый язвами, почерневший, худой, как лиственничная щепа.
С замиранием сердца перешагнул он порог юрты, в которой собрались три грозных полководца монголов. Джэбэ-нойон, Субэдэй-багатур и Тохучар-нойон молча взирали на него немигающими глазами, и если бы в сей момент он сделал неверный шаг, хотя бы оступился — смерть и кровь скрестились бы над ним. Но раб не сделал этого. Лишь ноги его хлипко дрожали, да пот сыпко выступил на спине и под мышками.
Субэдэй всмотрелся в Плоскиню пронзительно и зло, и тому показалось, что старик хочет его ударить.
— Тебя, пёс, отведут к урусам. Уговори своих, чтобы они оставили коней, побросали мечи и секиры. Пусть уходят... Все! И князья, и воины, и челядь... Клянусь, никто не пострадает. Это говорю тебе я, Барс с Отгрызенной Лапой, правая рука Великого Потрясателя Вселенной. Сделаешь — ты свободен.
— Так вона... чего хотите, — Плоскиня насилу перевёл дух. Он стоял в полутёмной юрте против трёх сидевших на шкурах полководцев. Два тургауда находились за его спиной и подкалывали мечами, чтобы он помнил, где находится, и не забывал, кто перед ним. Прогоревший очаг еле тлел; лишь с краю ало курился отвалившийся в сторону кизяк.
— Ты понял меня, раб? — цокнув зубом, прохрипел Субэдэй.
— Не сумлевайся, владыка... — Плоскиня, по-собачьи заглядывая в лица монголам, затряс головой. — А верно ль... во-лю дадите? — В глазах бегали мыши.
Вместо ответа один из нукеров схватил его за ворот и, стягивая в кулаке драную холстину, вытолкнул прочь.
...Вот уж показались и обгоревшие цепи повозок киевлян. Плоскиня, придерживая цепь от ножных кандалов, шатко запылил к стану. Тургауды дышали ему в затылок и крепко держали концы волосяных арканов, накинутых на его шею.