— Мне спокойнее жить? Побойся Бога, бабушка! Этот человек охотится за мной! С этим ты, надеюсь, не станешь спорить? О каком покое ты говоришь, когда я держу себя в узде из последних сил? Мне страшно, бабушка, я боюсь! Он мерещится мне в каждом закоулке. Ты же знаешь, как они бывают изобретательны, никакие меры безопасности, как правило, от маньяков не спасают. Тебе ли этого не знать, ты же столько лет изучала их и лечила! И я знаю, и от этого мне страшно, мне даже сейчас страшно, когда ты здесь, а когда я остаюсь одна… — Ванда неожиданно заплакала, горько и отчаянно, навзрыд, потому что те слова, которые она впервые произнесла вслух, были своего рода признанием, признанием самой себе в том, что дела ее обстоят именно так. И, признавшись в этом, Ванда по-настоящему испугалась.
Ей казалось, что она проплакала довольно долго, а быть может, это длилось всего несколько мгновений, но за все то время, пока Ванда громко, навзрыд всхлипывала и с шумом втягивала в себя воздух, бабушка не проронила ни слова. Когда же голос ее зазвучал снова, то Ванда от удивления даже перестала плакать, так спокоен и доброжелателен он был.
— Ну и слава Богу, — удовлетворенно и почти весело отозвалась на слезы внучки профессор Ванда Болеславовна Василевская. — Страх — сильнейший стимулятор всех процессов в организме, в том числе и мыслительных. Боишься? Значит, наконец начнешь соображать на полную мощность. Думай! Вспоминай! И не спеши хоронить всех, кто мог бы тебе помочь. Не все еще перебрались к нам поближе. Прощай! Больше я ничем не смогу помочь тебе, но помни одно: ты знаешь ответ и он вооружит тебя против злодея.
В комнате по-прежнему было светло — горела лампа на тумбочке возле кровати; стрелки часов приближались к римской цифре «три»: визит бабушки длился чуть меньше часа. Ванда сидела на своей кровати, лицо ее было мокрым от слез, плечи и все тело слабо вздрагивали после судорожных рыданий. В комнате она была совершенно одна. И разумеется, ни о каком сне не могло быть и речи. Ванда вылезла из-под одеяла и, набросив на плечи шелковое кимоно, пошла бродить по большой пустой квартире. Разумеется, она никого не предполагала там обнаружить, и в том, что бабушка покинула се, по крайней мере в этот раз, окончательно, сомнений в ее душе не возникло ни малейших: бабушка всегда поступала так, как говорила, в этом Ванда за долгие годы их совместной жизни имела возможность убедиться не раз и не два. Однако, признавшись теперь себе и бабушке вслух в своих совершенно отчетливых и реальных страхах, она трусливо, презирая себя и с противной дрожью в руках при этом, проверила дверные замки и зажгла свет во всех комнатах, окончательно убеждаясь, что опасность, во всяком случае, в этих стенах и в эти минуты, ей не грозит.
«А если она действительно караулит меня на улице, то этот явный признак моей бессонницы, а значит, и страха — свет, вспыхнувший в ночи во всех окнах квартиры, приятно пощекочет ей нервы и придаст уверенности в себе», — машинально подумала Ванда, вдруг поймав себя на том, что впервые мысленно обозначила маньяка «она», тем самым как бы вынося собственный приговор Таньке.
Но думать сейчас следовало не об этом. За Танькой с этого дня Морозов обещал установить плотное наблюдение, однако Ванда сама только что вспоминала, рыдая, о хитрости и изобретательности маньяков, которым почти всегда удавалось миновать любые заслоны. Посему обещание Морозова было слабым утешением, да и Ванда, собственно, сейчас намерена была искать себе совсем другое.
В раннем еще детстве, обожая шоколадные конфеты, она упорно избегала брать одну из них, и даже если, случалось, ей протягивали конфету именно этой марки, быстро убирала руки за спину, чтобы, не дай Бог, не дать слабину и не оскоромиться, и обиженно топала прочь от обескураженного дарителя. Характер у Ванды тогда уже был, как говорили окружающие, еще тот. Конфета эта называлась «Ну-ка, отними», и на ее ярко-желтом фантике была изображена девочка, высоко поднявшая над головой руку с конфетой, до которой изо всех сил пыталась дотянуться вставшая на задние лапы собачка. Безобидная эта сценка казалась принципиальной Ванде почему-то унизительной и даже издевательской по отношению к собачке. Словом, конфета отвергалась по принципиальным соображениям, и взрослые вынуждены были в конце концов с этим смириться.
Сейчас Ванда ощущала себя именно той собачкой с яркого фантика, а в роли недоброй девочки выступали солидарно бабушка и ее собственная память.
Всю свою сознательную жизнь Ванда именем своим была довольна и ровно столько же времени жила в уверенности, что ее назвали так в честь бабушки. Об этом нечего было, собственно, и говорить, и так ясно. Вообще Ванде многое в жизни, помимо имени, перешло по наследству от бабушки: внешность, характер, склонности и увлечения, которые в конечном итоге определили и профессиональный выбор. Словом, Ванда была, как говорила она в детстве, придумав эту метафору самостоятельно, «бабушкиной капелькой», и это ее вполне устраивало.