Отец зовет меня из соседней комнаты. Это столовая, в промежутках между трапезами она служит гостиной. Там в кресле-качалке мой отец, он порядком отяжелел, не столько из-за тучности, хоть он не из худых, сколько из-за того, что ему трудно двигаться; мой отец. У него плохо с дыханием, врач уже установил причину — нарушение работы сердца, от этого он и умер восемь лет назад. Я сажусь рядом с ним, поговорим, как мужчина с мужчиной. На полке буфета лежат рядами персики, сильный запах — запах домашнего уюта, вековой надежности дома. За окнами с поднимающимися рамами — мрак сада. На мгновение перевожу взгляд туда; тревожное предощущение чего-то неясного, словно присутствие чего-то, что умерло. В глубине в смутном пятне света — стена, скамьи под яблонями. Мы сиживали там в летние сумерки, прислушиваясь к протекающей внизу реке и растворяясь в небытии ее журчанья. Медленно опускается ночь, ветерок восстанавливает дыханье земли, вот-вот выйдет луна, дабы тайна стала доступна взору. Сквозь оконное стекло — туда, посижу там немного, в многоголосом молчании сущего, в непредвиденной реальности того, что лишено смысла, в покое небытия. И при этом я чуть было не забыл про отца, неподвижного в своем кресле-качалке, но я так утомлен. Достаю сигареты, протягиваю ему, он поднимает ладонь в воздух, отказываясь. В отчуждении, в безмолвии мы ведем долгую беседу о бренности жизни и всего того, что мы придумали в ней — и мыслей, и надежности, и утреннего безмятежного солнца, и цветов в саду в ту пору, когда цветут цветы, и всего, что было таким маленьким, а теперь, в воспоминании, такое большое; а в это время неспешная ночь под укачивающие молитвы женщин в коридоре опускается на мир, захлестывает нас, словно вода — утопленника. И наши голоса во мраке, и сколько всего пытается обрести реальность с их помощью, но словно во мгле; обрести реальность собственной пустоты. Мы говорим о брате и сестре, они оба далеко, брат — сам не знаю где, сестра — в Бразилии, на похороны они не приехали. Говорим о лавке, мать уступила ее другому владельцу, о землях, она сдала их в аренду — кто арендовал? Она уступила почти даром, чтобы земля по крайней мере не позабыла о том, что ее долг — производить; и еще говорим о дороговизне жизни, эта тема всегда годится, когда нужно излить жалобы; и еще говорим о… Затем мы оба умолкаем. Нам хорошо здесь. По крайней мере, мне хорошо, как никогда, просто оттого, что я здесь. Встаю, иду к себе в комнату разобрать вещи, прохожу по коридору, заполненному черной мглой молитв. Вхожу в комнату, там моя кузина Лусинда, зачерствелая добродетель сорокалетней давности. Обливаясь отчаянными слезами, бросается мне в объятия, и меня внезапно охватывает волнение. Но мое волнение приводит в действие какие-то механизмы ниже пояса, а я думать не думал, что они функционируют. Она прижималась мокрой щекой к моей щеке, и тело ее содрогалось от плача. Мое тоже, хотя и не от плача. Затем вполне естественно содрогания приняли другой характер, причиной тому — скорбь и отчаяние, другого объяснения быть не может. После этого мы немного успокоились. Она еще поплакала, выплакала остатки предыдущих слез. Я закурил сигарету. А может, ничего такого не было, и сигареты я не закуривал, и Лусинда не приходила, а просто я остался наедине с ночью.
На следующий день были похороны. Но я не пошел. Сегодня не пошел. Но, может, еще вернусь туда и пойду.