Читаем Явление. И вот уже тень… полностью

Приезжаю в деревню, вставляю ключ в дверь, в воздухе еще задержался свет. Мой дом придавлен тишиной, перечеркнут горизонтами, небо над ним словно покачивается. Вставляю ключ, поворачиваю дважды, отодвигаю щеколду. Дверь поскрипывает, я останавливаюсь на пороге. Запах затхлости осел на стенах, знакомые с детства домашние вещи замерли для вечности, как на любительском снимке. Стою в нерешительности, из моего склепа веет холодом. Я здесь. Через открытую дверь вместе со мной проникает в дом пятно света, высвечивает в темноте очертания предметов. У меня такое ощущение, что я лежу, вытянувшись посереди гостиной, вокруг — мертвые вещи, дверь моей усыпальницы открыта. Вхожу не без страха, открываю окна, высунувшись в одно из них, гляжу в бесконечность. Солнце еще блуждает по вершинам холмов, деревня погружается в тень — там, внизу, тишина вливается в покой земли, течет в туманность далей. Закрываю окно, сажусь на диван — стало быть, я действительно приехал сюда умирать. Диван шаткий, одна ножка сломана. Элена подложила под него кирпич — так надежнее. Умирать — так умирать, — но не сейчас, когда еще не погасла память о жизни, о том, что придает ей интенсивность: в смерти есть некое величие, ибо приговор продиктован жизнью. Ведь тогда я умер бы трагической смертью, а такая смерть — велеречивая формула несчастья. Нет, умирать, но — так, как гаснет свет, как потухает трепетный огонек, бегущий вдоль фитиля, как развеивается запах, как остывает зола, когда приходит холод старости; умирать в остатках самого себя, они еще при мне, но убывают со дня на день, а я во власти хилости, дряхлости, старческого слабодушия, и голос сбивается на фальцет, и воспоминания истерлись до того, что я впадаю в детство — о, господи. Закуриваю сигарету — пью виски — что мне делать? Вечер еще знойный, глухой шум города ширится в просторе неба. Сажусь на диван, и страх леденит меня до мозга костей, комок жизненной силы растекся жижей, рухнули все державшие меня подпорки. Стало быть, больше ждать от жизни нечего. Я уже на краю своего бытия: уходит все, что волновало меня своей жизненной реальностью в ту пору, когда я повелевал временем и уверенно смотрел в будущее, отрицая смерть. Уходит недоумение, непонимание, безмолвные вопросы к самому себе. А я остаюсь. И голоса один за другим затухают во мне — так сохнут цветы на могиле, пока не превращаются в увядший, жалкий до смешного ворох. Теперь я знаю, что жизнь — но откуда я знаю это теперь? — всего лишь то, что не свершилось, но властно отдаляет то, что было, от того, что должно быть. Сажусь на диван, он чуточку шаткий, смотрю прямо перед собою в открытое окно, на пустоту моего горизонта, оглядываюсь вокруг, высматривая знаки, которые я сам для себя создал. Над очагом рисунок Милиньи. Еще из того времени, когда она любила меня, — сколько лет назад? — когда она росла во мне, и ей была приютом самая духовная часть моего «я» и гордость, ничего общего не имевшая с гордостью чисто физической. Теперь она ушла, все это — пустая кожура, никудышная оболочка того, что пошло в дело, я остался наедине с собственной никудышностью. Бледный луч солнца проник через окно, высветил рисунок Милиньи, подбирается теперь к разделу метафизиков. Рисунок цветными карандашами: линия горизонта, мельница, сверху просторное небо. Я смотрю на рисунок, преображенный светом, он трогает меня своей ослепительной красотой, никогда не существовавшей и оттого еще более трогательной. Вдали звонит колокол, его отзвуки ткут в пространстве весть о моей смерти. Я умер, точно знаю. Лежу в гостиной, вытянувшись во всю длину, один-одинешенек, сижу у собственного изголовья, отвернув лицо, не хочу на себя смотреть. Затем я и приехал сюда — чтобы побыть возле своего трупа, отдать ему долг последнего бденья, — может, сумею выполнить пристойно этот долг. Во мне еще много чего шевелится, живет — отзвуки моей былой активности в ту пору, когда я околачивался в мире. Мало-помалу все то, что во мне способно двигаться, забудется, замрет, онемеет — внезапно поворачиваю голову. Я здесь — лежу, вытянувшись во всю длину. Вполне мертвый, навсегда успокоившийся — а ты ведь столько шевелился. Теперь спишь. Вид отталкивающий. Блестящая лысина с несколькими отставшими от нее волосками и впалый рот — значит, челюстей не вложили. И глаза впалые, глубокие костяные впадины. Вид отталкивающий. Лоб сплющенный, на черепе выпятились шишки — оттого, что ты много думал. И руки. Сколько сотворили твои пальцы, плели, множили, трудились. По ним еще немного видно, чем ты занимал их. А вот от мыслей, которым жизненная сила придавала такую остроту, ничего уже не осталось. Иссохшие, дряблые, ледяные руки — сажусь у твоего изголовья, готовлюсь к бденью. А цвет кожи. Мерзкий цвет гнили, тошнит от одного вида — кто, кроме меня, мог бы отдать тебе долг последнего бденья? Вот ты лежишь здесь грудой падали. А в тебе было столько жизни, столько жизни.

— Как ты себя чувствуешь? — спрашиваю я себя.

— Хорошо.

— Противно тебе там.

— Ты о чем?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже