Он сразу пускает слюни от восторга. Или говорю ему, например:
— Жара сегодня.
И он закрывает глаза, он млеет. Меня волнует его волнение; может, сказать ему что-нибудь еще:
— Вот распроклятая сучья жара сегодня.
Боюсь, ему не выдержать. Я счастливый человек, у меня есть ученик, я претворился в духовном своем отпрыске. А это так удивительно и так возвышенно. Иные вещают в пустыне, иные предполагают, что вещают для будущего, коему не сбыться, таким умирать спокойнее, все-таки у них есть иллюзия. Я вещаю для настоящего, мое слово уходит в дряблую плоть моего ученика. Но мне больно видеть, что он далек от моего уровня, то есть от уровня человека; может, подтянуть его поближе к себе? О, иметь ученика, он ведь — не предтеча, он — продолжатель. Ибо, когда у нас появляется ученик, то, как правило, за счет деградации всего того, что нам стоило такого труда, а ему не стоит ни малейшего свести к карикатуре. Говоришь, например, что человек — царь творения, а он говорит, что человек не создан для республики. И цитирует тебя же. Говоришь:
— Мечта человека — быть богом.
А он говорит — что открыть счет в банке. Или говоришь, что жизнь есть сон, и он не встает с постели — который час? Луч солнца такой жизнерадостный. Наискосок спускается к полке, где политические книги, — может, там тебя поискать? Любимая. Иметь ученика, но не для того, чтобы он довольствовался фекалиями моего неумелого слова, а для того, чтобы он это слово отфильтровал до высшей чистоты. Не для того, чтобы он приобщился к тому, что мы считаем своим озарением, но для того, чтобы он приобщился к источнику озарения. Не для того, чтобы… Который сейчас час? Час сумерек. Как трудно одиночество. И тогда я смотрю на него изо всех сил, чтобы заставить его существовать. Он при мне, смирный, взгляд у него тусклый от покорности. О, господи, у меня есть ученик, я не умру в безвестности. Вырезают же люди имя свое на коре дерева, пишут его тайком от хранителя на памятнике старины, на школьном ранце, в кабине телефона-автомата, в общественной уборной — вот и у меня есть ученик. Я многим вещам его научу, но прежде придам ему человеческий облик, дабы с ним можно было общаться. И тогда я говорю ему:
— Встань, Лазарь! Тулио, встаньте и ведите себя по-человечески.
Я многим вещам его научу, о нет, научу лишь одной-единственной, которую сберег тебе в дар. Я скажу ему, что истина и все то, что мы создаем, не добро, от коего мы богатеем, не накопленный капитал. Мы, говорят, сгораем в огне — как метеоры. Мы — как игрушка, говорят; ее механизм — чудо, которое ломают в простодушном ожесточении. Я скажу ему, что мы творим для других не само доброе дело, а необходимость творить каждому свое доброе дело, чтобы одолеть неодолимое — существование старости. Я скажу ему, что единственная истина в жизни — та, к которой приходишь, изведав многие истины, годившиеся на то, чтобы сдвинуть вещи с привычных мест, — Элена помешана на перестановке мебели, в один прекрасный день прихожу домой, а столы, стулья, светильники уже образовали новый жилой мир. Обо всем я скажу ему. Последняя истина жизни, после которой уже ни одной не останется, — жить в окружении мертвых, утратив мужскую силу, которая позволила бы сотворить живое существо. Меня так раздражает, что Элена переставляет мебель. В один миг приходится начинать жизнь с начала, сотворена иная суть ее. И еще одна проблема, ограниченность количества возможных сочетаний. Я говорю:
— Элена! Разве было плохо так, как было?
Она в ответ — ей, мол, надоедает, когда все всегда на тех же местах; я скажу ему:
— Это единственная истина, Тулио.