Вот самый противный участок пути — пролезть через узкое отверстие так, чтобы не застрять, а потом тут же ухватиться за поручни, потому что пол в вентиляционной шахте покатый и скользкий. Я пополз первым, Наташка за мной. Сдавленный крик — и я получил носком туфли под лопатку. Конечно, девчонка сорвалась, никто и не сомневался.
— Юр… не больно?
— Нащупала лестницу?
— Ага!
— Топай за мной, только на голову не наступи!
— Глубоко?
— Средне. Ну, давай!
Не все убежища заброшены, многие до сих пор проверяют, чинят время от времени, в них приносят свежее белье и меняют запасы продуктов, такие убежища запираются очень хорошо, в них не проникнешь, даже через вентиляцию. Но и тех убежищ, о которых прочно забыли, предостаточно. Там пыльно, сыро и уныло, но есть большущий запас белья — пожелтевшего от времени, зато чистого, есть там и канализация, и душ с горячей водой тоже есть — надо только после помывки перекрывать вентили, а то краны текут.
Прямо скажем, это убежище не из самых шикарных, очень простенькое, без излишеств, но из шести ламп две уцелели, и светят они достаточно ярко, чтобы и в сортире не сесть мимо унитаза, только дверь приходится держать открытой.
Наташка в мгновение ока скинула мокрые тряпки и кинулась мне на шею.
Душ… горячий душ… Да ладно, душ подождет!
Часто, лежа на этой кровати, на желтоватых жестких простынях, укрывшись серым солдатским одеялом и слушая мерный стук капель из водопроводного крана, я представлял себя тем полковником, для которого готовили этот простецкий бункер, смотрел его глазами на грубо оштукатуренный потолок, его ушами слушал стук капель и пытался думать, как он. О чем может думать человек, на месяцы, а то и на годы упрятанный в подземелье от мира, уничтоженного ядерной войной?
Иногда мне хочется, чтобы я действительно был этим полковником. Иногда мне не жаль этот погибший мир. Иногда у меня появляется искушение остаться в подземелье на месяцы и годы, не выползая на поверхность совсем.
Здешние консервы, конечно, уже в питание не пригодны, но их можно раздобыть в других местах.
На самом деле, прожить под землей всю жизнь, конечно же, можно, я знаю людей, которые не поднимались на поверхность годами, им нечего делать наверху, наверху они чужие, наверху жестокий, враждебный мир. Многие из них — кто никогда не выходит из подземелий — бывшие адепты Сабнэка. Впрочем, почему бывшие? Настоящие.
Кривой запретил человеческие жертвоприношения, и они смирились — собираются в определенные дни в пещере самые вонючие из местных бомжей и кидают в зловонную яму, кишащую мухами, собак и кошек, предпочитая породистых, домашних, пьют водку и скандируют: «Баал-Зеббул».
Главный над ними совершенно невероятная образина по кличке Урод, которая величает себя Великим Жрецом и строго следит за правильностью выполнения ритуалов, этот точно не выходил из подземелий уже несколько лет, приверженцы его кормят и поят, хотя Кривой как-то раз поведал мне, что никогда образина Великим Жрецом не был, хотя и рвался им стать неоднократно.
А настоящие Великие Жрецы?
Какие Жрецы, Юраш! Все Жрецы делом заняты!
Делом заняты… Ну да, заняты. Но я-то знаю, что охотнее всего они были бы Жрецами. Работать не надо — надо только повелевать. А еще — все можно. И человеческие жертвоприношения многим нравились, всем нравились…
Жертвоприношения счастливых, благополучных, богатеньких. Очень хорошо себе представляю, какой кайф — убивать таких. Таких, кому есть что терять, таких, для кого этот мир не грязная помойка, которую хочется спалить, а вполне пригодное для жизни место.
— Натаха…
Ее тело светится в темноте, кожа как будто сама по себе излучает свет, матовый, снежно-белый. Когда-нибудь будет Наташка толстой бабой с колышущимися, как холодец, телесами, но сейчас, когда ей пятнадцать, впору с нее картины писать. Иногда хочется… Запечатлеть.
Наташка не накрывается одеялом, хотя в убежище сыро, знает, что мне нравится смотреть на нее, поворачивается то так, то эдак, купается в моих взглядах.
— Останешься здесь жить?
— Жить?! Здесь?! — Наташка округлила глаза. — Ты шутишь? Нет, Юрашик, мне нравится в твоей квартире…
— Зато здесь безопасно, понимаешь? Об этом месте никто не знает, кроме нас с тобой. Никто нас с тобой здесь не найдет.
Наташка приподнялась на локте.
— А что, нам грозит опасность?
— Угу. Меня, Наташка, сейчас ищут, чтобы убить.
Она неуверенно улыбнулась.
— Ты шутишь опять?
— Глупая. Зачем я тебя сюда поволок, как ты думаешь? Дома было бы уютнее… Или как?
— Ну, я думала… ты поскорее хочешь…
Расплетенная коса успела высохнуть, и копна светлых волос рассыпалась по подушке. В тусклом свете пыльной лампочки Наташкины волосы сверкают, как начищенное серебро.
И глаза — такие чистые, как у младенца, а ведь мне она досталась уже не девицей, далеко не девицей в тринадцать-то лет. Странное, должно быть, житье-бытье в деревне Шарапово Калужской области…
Нет уж! Теперь душ! Можно ведь и в душе…