Бессонов смотрел в кружку, наверное, примечая в жидкости свое смутное содрогающееся отражение. И вдруг выплеснул водку в костер. Пламя метнулось горячим вихрем. Старуха вздрогнула и пошевелилась, пытаясь подняться. Бессонов повернулся к невидимому Климу Удодову, замахнулся, но, кажется, не ударил, а лишь обхватил руками чужое мосластое туловище. Теперь и он исчез из бабкиного обзора. За костром возились и хрипели. Бабке могло показаться, что два подростка устроили шуточную возню. Но скоро один вырвался из объятий другого, отбежал от костра на четвереньках, поднялся и, спотыкаясь, болтаясь длинной фигурой, побежал прочь во тьму. Следом поднялся расхристанный Бессонов с оторванным воротничком, пошел в ту сторону, где скрылся соперник.
- Убью... - Он постоял, попыхтел, глядя в темноту. Потом обошел костер и, налив в кружку немного водки, злобно сказал: - А я выпью, но не с тобой, нелюдь.
Бабка тем временем сумела усесться в кресле, а потом и вовсе поднялась, сделала десяток некрепких шагов к сидящей крючком Тане, на коленях которой покоилась голова спящего Витька. Старуха нежно обхватила Танину голову, притиснула к своему мягкому животу, и та послушно приникла. Муторная жалость захлестнула старуху, и, обнимая Танину голову, оглаживая, запуская руку в волосы, она запричитала - тихо, скрипуче:
- Что ж они с тобой сделали, девонька ты горемычная... Что ж это делается на свете-то?.. Как же теперь жи-и-ить-то? - Время текло мимо старухи. И текла ночь, бабка смотрела слезливыми глазами на дальние огни, были они будто ожившими, надвигались на нее и на ту, кого она прижимала к себе. Но что за огни? Лампы в море? Или свечки? И тогда она заплакала в голос, до боли стискивая маленькую нежную головку: - На кого ж ты нас оставила, горемы-ычных? И как я теперь буду, детонька ты, дево-о-онька ты моя? Почто нам бе-е-еда-а-а така-ая-я?
Бессонов мутно, но вместе с тем испуганно взирал на женщин.
- Зачем же ты по ней, как по мертвой? - сипло сказал он. - Совсем сдурела, старая?..
Бабка замолчала, вспоминая что-то. И верно, плакала, как по своей маленькой дочке, помершей давным-давно от пневмонии, в сорок третьем году, а это и не дочь ее вовсе - чужая взрослая баба, Таня Сысоева. Отпустила ее голову, качнувшуюся безвольно - волосы разметанно упали Тане на плечи, - и пошлепала босиком к воде, слабо шевелившейся и еле слышимой, зашла по колено в мелкие черные волны, которые на изгибах вспыхивали дальними огнями, и вдруг позвала обыденным голосом:
- Вань... Ванька!.. - Вышла из воды и пошла вдоль берега, шлепая пятками по набегавшим вспыхивающим языкам, - бок о бок с невидимым существом, заговариваясь, бормоча что-то совсем невнятное, извергая целый поток речи на каком-то неведомом корявом языке.
Бессонов не шевелился, он вдруг почувствовал сквозь опьянение сковывающий холодок, похожий на внезапный детский испуг, и, зная за собой, что страх в нем давным-давно научился замещаться злостью, удивился больше этому полузабытому чувству, а не той странности, что только что произошла на его глазах.
Земля
Человек присасывается к морю, словно младенец к матери. Поселившись однажды на морском берегу, он исподволь утрачивает в себе прежние ощущения венца творения, утрачивает призрачную самостоятельность и начинает чувствовать себя так же, как, наверное, тюлени и нерпы, растворенные в мировом круговороте воды и воздуха, ему не остается иллюзий: маленький сосущий роток на спелой титьке матери.
Человек Семен Бессонов за двадцать лет вживления в море незаметно преобразился из рядового учителя истории в курильского рыбака, такого же необходимого в прибрежном пейзаже, как обитающая на базальтовых скалах чайка либо иной морской житель, обладающий разумом или еще не дотянувшийся до разума и живущий на природном лоне, вовсе не отдавая себе отчета. Бессонов приехал на остров из большого города с жизнерадостной белокурой женой. В предшествующие отъезду годы его способность чувствовать новизну на земле и делать открытия уже теснилась чем-то душным; он инстинктивно искал выход из ипохондрической маеты, способной замораживать всякие движения души. Он уже мог остановиться посреди урока и посмотреть на детей ничего не видящими глазами. И ученики сидели не шелохнувшись; они не смели голоса повышать на его уроках не из страха к нему - они были заворожены его гипнотизирующей волей, и он чувствовал это, но он равнодушен был к этому - не потому, что не любил их, но ему мало было любить три десятка обалдуев, - он в мир явился, чтобы раскрыть его тайны, чтобы растрясти от спячки. Но обстоятельства после института сложились так, что он - человек сильный, энергичный и небесталанный ведь - был приравнен в своем положении к высушенной классной даме с тонкими желтыми пальцами и схваченной в узелок выцветающей гривкой, он казался себе нелепым и несерьезным, рассказывая детям несуразицу о классовой борьбе в античных Афинах. И ведь верилось тогда, что если переломать эту жизнь и уехать куда-нибудь на год-два, то можно будет отстроить что-то новое. Дома он говорил: