В том, чтобы, имея глаза, ни во что не вглядываться самому и доверяться руководителю, было юродство. Средневековое изображение человека обычно останавливает нас уродством. Юродивый не хочет развиваться. Он застыл, словно исступив из себя. Его дух не ослаблен, наоборот, так силен, что покорил тело, приучил терпеть холод и голод, носить вериги. Дух однако оглушен, предстоит потрясающему сверхчеловеческому началу в ступоре, запечатал себя. Темнота, в которой потонул этот непросвещенный дух, не темнота невежества, или она темнота такого невежества, которое сродни безумной мудрости. Словами
урод, юродв старославянском и церковнославянском передано греческое , важное слово апостола Павла. «Христос послал меня […] благовествовать, не в премудрости слова, чтобы не истощить креста Христова. Ибо слово о кресте для погибающих юродство есть, а для нас, спасаемых, — сила Божия. Ибо написано: погублю мудрость мудрецов, и разум разумных отвергну. Где мудрец? где книжник? где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие? Ибо когда мир своею мудростью не познал Бога в премудрости Божией, то угодно было Богу юродством проповеди спасти верующих». Каким бы отточенным и изощренным ни было человеческое слово, оно ложь, притупляет остроту несказанной тайны, делает пресной ее соль, которою должен осолиться мир чтобы не сгнить. Без соли он испортится, как мясо в теплоте. Любая сколь угодно глубокая человеческая мудрость не на высоте той божественной соли, которая в Кресте Иисуса Христа; человеческое остроумие до остроты небесной софии не достигает. Дважды сказанное здесь (1 Кор 1) апостолом Павлом слово имеет немного различающиеся грамматические формы и противоположное значение. Для мира, погибающего от того что в нем всё пресно и нет соли, которая спасла бы его среди жара страстей, крест Христов кажется глупостью, юродством, уродством, безумием. На самом деле однако безумием оказывается хваленая человеческая мудрость, не умевшая склониться перед мудростью Бога, — склониться в том смысле, в каком Филон Александрийский, близость к кому прослеживают у Павла, делает свободную философию рабыней нечеловеческой софии.Юрод нуждается в опекуне. Средневековье имеет опекуном слово божественного авторитета. Верующий ум следует за авторитетом — и это значит, что он ведет себя не так, как вел себя авторитет, восходивший к своим прозрениям. Средневековье
неследует авторитету. Плотин следует за Платоном и значит
неследует за ним: не спрашивает обо всём, не отдан вольному исканию. Признав авторитет своего священного писания, философия становится преданием, т. е. традицией, хранением и сбережением авторов. Не переставая быть свободной, она отдает свою независимость тому, перед кем не зазорно склониться. Именно тем, что предание не хочет быть ничем другим, кроме верного следования писанию, предание становится чем угодно, только уже не писанием — не слышанием и записью того, чего еще никогда не слышало человеческое ухо. Чтобы указать преданию на тот очевидный факт, что оно отличается от слова писания именно потому, что хочет это исходное слово хранить, нужно было вывести предание из его добровольной слепоты. Этим занялось Просвещение.Священное юродство сродни экстатической радости, которую исследователи угадывают в подводном течении средневековой истории. Экстаз дает о себе знать в безумии юродства. Говорят о неединстве средневековой идеологии; христианство не было таким мировоззренческим монолитом, как мы склонны его представлять. Наверное. Вещи всегда не так просты как представляются с первого взгляда. Однако существо Средневековья не определялось идеологией. Оно скреплено не воззрением на мир, а вкусом к мудрой темноте и к юродствующему экстазу, что и в иудаистском, и в исламском, и в языческом Средневековье было таким же как в христианском. Это был вкус к молчанию, которое не хотело рисковать разглашением себя и скрывалось в юродство. Нужен был вкус к безумству, чтобы так изображать человека, как его намеренно, неуклонно изображает Средневековье; чтобы в упор не видеть вещи такими, какими они кажутся; чтобы предпочитать темноту, непонятность свету. Мы не претендуем здесь на понимание Средневековья; это непосильная нам и не наша задача. Наша цель не разгадать его загадку и дать ему определение, а обозначить тот высокий порог, через который обязательно придется переступить каждому, чтобы приблизиться к средневековой мысли. Это порог священного безумия, мории, юродства. Просвещение начнется с издевательства над морией (у Эразма Роттердамского) и с пафоса возрастания. Юродивое нежелание роста отшатывалось от прогресса. У Августина есать эпитет для прогресса — «
смертоносный».