To же говорит Данте, как вся ренессансная философия говорит здесь одно: «Эти искорки пламени, которые излучаются ее красотой [piovono, которыми орошает, как дождь орошает землю, ее красота] разрушают врожденные, т. е. соприродные нам пороки, другими словами, ее красота имеет способность обновлять природу в тех, кто на нее смотрит; и это удивительная вещь. Тем самым подтверждается то, что сказано выше в другой главе, когда я говорю, что она [Прекрасная дама] помощница нашей веры» (Пир III 8, 20). На вопрос, кто такая Прекрасная дама, занимающая исследователей, из приведенного текста, казалось бы, ответ ясен: философия; занятия философией Данте, по–видимому, аллегорически изображает как свое увлечение; Прекрасная дама — олицетворение истины, избавляющей человека от пороков у Гвидо Гвиницелли и Данте так же, как у Сократа и Платона. Философы–поэты — платоники или неоплатоники. Рядом с этим другое толкование: едва ли Данте мог много понимать в философии, которой никогда по–настоящему не учился; как поэт он был привязан к чувственной форме вещей и не мог абстрагироваться от зримых образов — настоящего двигателя его страсти, хотя она и могла у него сплетаться с увлечением наукой.
Семьсот лет после появления той философской поэзии мы примериваемся к ней с нашими орудиями понимания и не можем примирить противоположные трактовки. Даже методологически удобнее было бы поверить, что ранний Ренессанс открыл что‑то настолько простое, чт
Не из Аристотеля и Фомы Аквинского нужно понимать Амор, а наоборот, Гвиницелли, Данте, Петрарка, Боккаччо дают заглянуть в Аристотеля и, возможно, впервые понять, почему этика занимает у него неожиданное место, заставляющее комментаторов объяснять: нет, Аристотель не имеет в виду, что этика — вершина знания. Вводит ли Данте новшество, когда он начинает порядок философии с этики, помещая потом метафизику ниже ее? По Этьену Жильсону, дело просто в том, что Данте провинциал в философии. Так ученые венецианские аристотелики в середине XIV в. приняли Петрарку за легкую добычу: что может понять поэт в философе? Но петрарковский аристотелизм до сих пор заставляет думать о себе[45]
, помогает догадываться, что, возможно, мы пока еще не прочли Аристотеля должным образом. Мысль, отказывающаяся от различения онтологии и этики, еще и сегодня кажется новой. Онтологическая этика Эмманюэля Левинаса исходит из опыта встречи с Другим, какого не мы придумали, вычислили или ассимилировали, — такого, которого уговорить или как‑то приспособить в принципе нельзя, потому что он не редуцируется к нашим проекциям, остается и навсегда останется Другим, глядящим на нас и ставящим нас тем в зависимость от себя. Философия Другого, эта новость конца ΧΧ в., приглашает еще раз прочесть последние главы аристотелевской этики о Друге (другомГлавные события у Данте — это встречи взглядов, происходящие часто без слов. Прекрасная Дама философской поэзии не аллегория, а ключ к человеку в его существе, которое можно назвать чистым присутствием. Оно включает мир. Человек способен дать место и слово всему. Прекрасная дама говорит у Данте о той правде, что человек не в абстракции, а в своей действительности, и философия как любящая мудрость, как принимающее понимание — не разные вещи. Мы уходим от Данте, когда начинаем расчленять, где у него аллегория и где «настоящая Беатриче», где философские категории и где огонь влечения, которым он живет. Это наши дистинкции. Для Данте в прекрасном человеческом лице таится мир. Не Новалис первым понял, что «моя возлюбленная это аббревиатура вселенной, вселенная — элонгатура возлюбленной». В 127–м стихотворении (дне) «Книги песен» Петрарка тоже говорил, продолжая своих учителей: «Сколько ни гляжу я На пестрый мир упорным, долгим взором, Лишь Донну вижу, светлый лик ее». Это настроение объединяло ренессансную эпоху.