Писание говорит о Слове, которое было в начале, и новая философия угадывала здесь свое. Всякое звучащее слово, такое летучее, но так весомо присутствующее в мире, ощущалось таинственно связанным с первым, от которого всё. Поэзия сродни христианской правде, недаром сочинения античных христиан Амвросия, Августина, Иеронима, Лактанция «скреплены поэтической известью, тогда как, наоборот, почти никто из еретиков не допустил ничего поэтического в свои сочинения» (
Боккаччо определял поэзию как жар души. Ее горение было новым благочестием, где философское смирение перед христианским откровением соединялось с чувством первородства, не признающего над собой человеческого посредника. У Шекспира созерцательный и казалось бы нерешительный Гамлет, стоя в могиле Офелии, говорит Лаэрту, который сошел туда к нему и винит Гамлета в смерти сестры: «Ты дурно молишься. Прошу, от горла пальцы убери: Хотя не желчен я и не гневлив, Но что‑то есть опасное во мне […] Скажи, на что готов ты для нее? Рыдать? поститься? биться? разодрать себя? пить уксус? крокодила съесть? Я тоже. Ты поплакать шел сюда? В могилу прыгнув, горе показать? С ней в землю ляг — и лягу я с тобой» (Гамлет VI).
Этот монолог Гамлета звучит многозначительно из‑за вот какого созвучия, наверное не случайного, потому что подобных созвучий между мыслью Шекспира и современной ему борьбой идей в Европе оказывается много. С достоинством интеллектуала, в котором работа отрешенной мысли не ослабила, наоборот, увеличила природную силу веры и страсти, Лютер отвечал папским богословам, обвинявшим его в пренебрежении делами религиозного благочестия: «Вы доктора? Я тоже. Вы ученые? Я тоже. Вы проповедники? Я тоже […] Похвалюсь и б
Свободный размах, однажды достигнутый ренессансным словом, уже не уходил с тех пор из европейской философии. Она перестала быть комментарием к авторитету. Тем она подставила себя опасности, растущее ощущение которой заставляет ностальгически завидовать средневековому благочестию.
Переходя от Средневековья и Ренессанса к теперешней современности русской мысли, мы ставим вопрос о нашем историческом местопребывании. Только хронологически и географически ясно, где мы: в техническую эпоху, на Восточноевропейской равнине. В каком‑то другом, сущностном пространстве ориентироваться труднее. Возможно, даже переход непосредственно к нам от античности не должен был бы казаться слишком странным. Осип Эмильевич Мандельштам писал в 1922 году о Розанове, упоминание о котором в связи с нашей темой так или иначе неизбежно: «Вся его жизнь прошла в борьбе за сохранение связи со словом, за филологическую культуру […]» Можно подумать: что за изыски, филологическая культура, тем более в 1922; но говорит поэт, поэтому через запятую следует неожиданное продолжение: «которая твердо стоит на фундаменте эллинистической природы русской речи»[46]
. Опять же речь вовсе не только о речи: угроза «отлучения от языка» для Мандельштама та же самая, что опасность «сорваться в нигилизм». Существо человека проходит через слово.