Снова и снова приходящее на ум сравнение философии с математикой говорит не только об их общем свойстве научности. Философия претендует на строгость, равную или большую математической, и не в переносном смысле. «Не геометр да не войдет никто» было требованием платоновской Академии. Под геометром подразумевается математик; геометрические фигуры и соотношения служили в античности универсальной математической символикой, какою для математики Нового времени стала алгебра. Декартовское cogito ergo sum предлагалось не как основание для философии, а как достигнутое в философии основание для всего человеческого познания, «фундамент всех наук, мера и правило для всех прочих истин». Поэтому когда Спиноза предпринимает демонстрацию начал философии Рене Декарта, demonstratio principiorum philosophiae Renati Des Cartes, якобы безусловно доказательным геометрическим способом, more geometriсо, то это не шаг вперед, а шаг назад в сравнении с Декартом, снижение высшей строгости философии до строгости того, что в понятиях самого же Спинозы было только частью философии. Mos geometricus отнимает от строгости философии, потому что положения геометрии скованы линейной и однонаправленной связью, причем исходные положения не упрочиваются, не доказываются и не подтверждаются выводимыми из них теоремами, тогда как формулы философии сцеплены каждая с каждой и взаимно восполняют друг друга. Если философия претендует на б
Строгость философии подчеркивается продолжительностью философского обучения. Науку можно пройти, философию никогда, хотя бы потому что она незаметно переходит в другие науки, искусства, умения, и всякое незнание для философа — недостаток его как такового, чего не скажешь об ученом профессионале. Мобилизованность философа, захватывающая его жизнь без остатка, по–видимому должна сказаться на его языке. Не отгораживает ли посвященность в философию от внешнего слова, от естественного языка?
Странный язык философии. И трудный. Здесь ничего не возьмешь одним энтузиазмом, ничего не возьмешь раз навсегда, да и вообще ничего не возьмешь. Новый автор, новая мысль ставят новые вопросы, исканию нет конца и никогда не скажешь, что вполне освоил одного философа, так что можно переходить к другому. То, что статистически приходится встречать чаще всего псевдосистемы, которые можно расколоть после определенного усилия, дает самоуверенным умам повод думать, будто в принципе так же сложится дело при встрече с любым мыслителем. Не так сложится, если встреча будет настоящей.
Невозможность последовательного освоения одного за другим мыслителей прошлого происходит не потому, что по крайней мере кто‑то из них окажется не по росту даже сильному уму. Надо спросить, на фоне какой легкости и доступности мы видим что философия трудна и малодоступна. Может быть, странный язык философии присутствует в нашей культуре как напоминание, что иллюзия привычности, окутывающая для нас почти всё в мире, только иллюзия? Может быть, особенный язык философии призван напомнить нам, что наш родной язык естественный не в том смысле, что он должен быть сам собой легким.
Мы поспешили приписать трудность и странность философии. Философия зеркало, в котором мы не хотим узнавать себя. Мы делегируем ей то, что на самом деле наше. Трудно и странно наше собственное положение крошечных существ на маленькой планете под черным небом. Кто нам сказал, что можно жить легко? Философия трудна. Но кто дал нам право жить, как мы живем, мало о чем спрашивая, мало за что отвечая? Если бы кто‑то и дал нам такое право, неизбежно пришлось бы спросить, чьим авторитетом дана индульгенция. Никто нам конечно такого права не давал и никогда не даст. Правда, Николай Васильевич Гоголь написал однажды, что, пожалуй, настоящей‑то жизнью будет бездумно вскочить утром с постели, беззаботно отплясать трепака и в таком ключе провести целый день. Только легко ли дается такое веселье? И не лежит ли путь к нему так или иначе через работу? Fröhliche Wissenschaft, веселая наука, назвал философию Ницше. Но философия приходит к своей праздничности не путем праздности. Гедонисты обычно бывают мрачны, только галерные рабы умеют веселиться, как сказала московский философ Рената Гальцева.
Мы хотели бы апеллировать к авторитету, который разрешит нам жить бездумно, и хватаемся за воздух. Такого авторитета нет и не будет. Мы живем в нашей обычной жизни на свой страх и риск, ведя сомнительные расчеты с миром и людьми, со смыслом и совестью. Кто‑нибудь скажет, что жизнь самоценность как таковая. Но какая жизнь? Для жизни в древнегреческом языке было два слова, ζωή и βίος. Жизнь как зоология и жизнь как биография. Что такое наша жизнь — зоология или биография? Спросив так, мы уже внутри философии с ее неизбежностью строгих разграничений. Или может быть современному человеку, задавленному кризисами, быть бы только живу и достаточно зоологии, а до такой роскоши как биография руки уже не доходят?