Мы запивали еду холодным кипятком. И вдруг кусок стал у меня комом что-то зловещее надвинулось из-за спины. Я испуганно обернулся. Все тот же осипший уголовник, раз уже обративший на меня внимание, стоял у наших нар, широко расставив ноги и засунув руки в прорези брюк, где нормально полагалось быть карманам.
– Жуешь? – осведомился он мрачно.
– Жую, – признался я, оробев от неожиданности.
– Не вижу заботы о живом человеке, – заметил он внушительно. – Порядок знаешь? Долю надо выделить. Другие учитывают – видал, сколько навалили нам на ужин?
– Я не возражаю, садитесь, пожалуйста, – сказал я поспешно.
– А я сыт, – ответил он равнодушно. – Значит, так – тащи свою съемную лавку к нам, там разберемся. И барахлишко прихвати – посмотрим, чего тебе оставить.
Я понимал, что надо поступить именно так, как он приказывал. Этого требовали, по разъяснению того старика, моя безопасность, достоинство покорности, воспитываемое во мне палкой. Но меня охватило отвращение к себе, к камере, ко всему свету. Я только начинал жить и уже ненавидел жизнь. Если бы вчера попалось не полотенце, а настоящая веревка, с каким облегчением я бы покончил все счеты с жизнью! Нет, почему я с таким ужасом думал о грозящем мне ноже? Сейчас я жаждал его.
– Не дам! – сказал я злобно.
– Не дашь? – изумился он. – Ты в своем уме, фраерок?
– Не дам! – повторил я, задыхаясь от ненависти.
Он овладел собой. Колено его вызывающе подрагивало, но голос был спокоен.
– Лады. Даю десять минут. Все притащить без остатка. Просрочишь – после отбоя придем беседовать.
И, отходя, он бросил с грозной усмешкой:
– Шанец у тебя есть – просись в другую камеру.
Сосед смотрел на меня со страхом и жалостью. Он положил руку на мое плечо, взволнованно шепнул:
– Сейчас же неси, парень. Эти шуток не понимают.
– Ладно, – сказал я. – Никуда не пойду! Ешьте, пожалуйста.
Он с трепетом отодвинулся.
– Боже сохрани! Еще ко мне придерутся. Говорю тебе, тащи им все скорее. Жизнь стоит куска сыра.
Я молча заворачивал еду в полотенце. Новая моя жизнь не стоила куска сыра, это я знал твердо. Я готов был с радостью отдать этот проклятый кусок каждому, кто попросил бы поесть, и намеревался кровью своей защищать его – в нем, как в фокусе, собралось вдруг все, что я еще уважал в себе. Теперь и между мною и остальными жителями камеры образовалось крохотное, полное молчаливого осуждения и страха пространство.
Когда прошли дарованные мне десять минут, сосед зашептал, страдая за меня:
– Слушай, постучи в дверь и вызови корпусного. Объяснишь положение… Может, переведут в другую камеру.
– Не переведут. Что им до наших нелад? Не хочу унижаться понапрасну.
– Не храбрись! – шепнул он. – Ой, не храбрись!
Нет, я не храбрился. Трусость снова одолевала меня, подступала тошнотой к горлу. Борьба одного против четырех была неравна. Она могла иметь только один конец. Но зато я знал окончательно – еду и вещи я не понесу. Это было сильнее страха, сильнее всех разумных рассуждений. Со смутным удивлением я всматривался в себя – я был иной, чем думал о себе.
До отбоя было еще далеко, и нервы мои стихали, как море, которое перестал трепать ветер. У меня появился план спасения. Когда они подойдут, я взбудоражу всю тюрьму. Меня выручит корпусная охрана. Только не молчать, молчаливого они прикончат в минуту – после всех обысков, вряд ли у них остались ножи, видимо, они кинутся меня душить. Я вскочу на нары, спиной к стене, буду отбиваться ногами, буду вопить, вопить, вопить!..
Вся камера понимала, что готовится наказание глупца, осмелившегося прошибать лбом стену. Угрюмое молчание повисло над нарами, как полог. Люди задыхались в молчании, но не нарушали его – изредка, шепотом сказанное слово лишь подчеркивало физически плотную тишину. Тишина наступала на меня, осуждала, приговаривала к гибели – я слышал в ней то самое, что говорил старик – никто не придет на помощь. Люди будут лежать, закрыв глаза, мерно дыша, ни один не вскочит, не протянет мне руки. И я восстал против этой ненавистной тишины, которая билась мне в виски учащенными ударами крови.
Я попросил соседа:
– Расскажите что-нибудь интересное. Что-то сон нейдет.
Он ответил неохотно и боязливо:
– Что я знаю? В наших камерах книг не давали. Лучше сам расскажи, что помнишь. Какую-нибудь повесть…