Она вновь умолкает. Ее пальцы мелко-мелко дрожат и все застегивают непослушную пуговицу на блузке. Пуговица расстегнулась и чуть обнажила суховатую, жилистую шею и небольшую ямку на плече. Такие ямки встречаются у легочных больных. Грудь прерывисто и часто вздымается и слегка шевелит небольшой вырез арестантской робы. Она очень волнуется, снова чувствуя боль старой, быть может, затянувшейся раны; но глаза ее не принимают в этом участия. Они вновь онемели, застыли в мертвом фокусе и безучастно глядят на меня. Они неподвижны и не реагируют. Надоедливый луч света от лампы все время безжалостно обжигает зрачки, но они не загораются, хоть и иссушены — ведь слезы не омывают их. Мне становится жаль этих сухих, бесслезных глаз: я незаметно наклоняюсь и тихонько отворачиваю загнутый край абажура. Ничего страшного — мне совсем ни к чему так уж пристально, внимательно разглядывать ее лицо. Я и так замечу все, что мне нужно… Лицо сразу отпрыгивает в тень, луч уже не обжигает зрачки. Это заставляет ее пошевелиться. Она пробуждается от скорбной задумчивости. С благодарностью (так мне кажется) смотрит на лампу и продолжает:
— Я нашла другой выход из этого невозможного положения… Я (она опирается о стол и кладет лицо на ладони) решила
Ведь этой ложью он
И вот. я начала изменять Вадиму, начала искать себе «гармоничную пару»…
Она вдруг затихает и пытается закурить папиросу. Рука осекается и сера долго не дает искры. Когда наконец загорается спичка, огонь долго не переходит на папиросу и опаливает ее черной копотью. Она сосет мундштук громко, с нажимом — так, что даже щеки западают под желтые скулы. Потом окутывается облаком сизого дыма.
Я в это время встаю и тихо прохаживаюсь вдоль стены. Проходя мимо второго зеркала, незаметно прикрываю его занавеской: ее лицо в тени и зеркало ед-вали ли пригодится. Впрочем, мне и так хорошо ее видно. Когда она снова начинает говорить, я, чтобы не мешать ей, снова сажусь.
— Понимаете ли вы, — говорит она, затягиваясь, — какая это была долгая и упорная
Я неутомимо знакомилась с новыми мужчинами, бежала по первому зову к любому охочему самцу, я, теряя разум, бродила целые дни по улицам, сладострастно поглядывая на встречных мужчин и строя глазки едва не на каждому. Я разглядывала их и оценивала, как мясник, выбирая помоложе и поздоровее. Я испытала сотни неслыханных оскорблений, стала игрушкой грязных прихотей феноменально утонченных развратников… И я упражнялась, я изучала тонкости любовного ремесла, — использовала все, только бы привлечь к себе внимание мужчин, заслужить их грязную привязанность…
Ах! Если бы вы могли понять, как я хотела ребенка! Это был голос протеста оскорбленной природы, голос обманутого бытия, голос погубленной женщины… И вдобавок я была акушеркой, абортмахершей — палачом! Но разве палач, который снова и снова несет смерть, не любит жизнь больше, острее всех? Разве, причиняя и созерцая смерть, не учится он бояться смерти и безумно любить жизнь?..
Я жаждала иметь ребенка, пусть от нелюбимого, но
(Ах, эти ходики! Они все тикают и тикают, долбя мозг своей бессмысленной однообразной речью. Я решительно встаю и останавливаю маятник. Но первое впечатление тишины обманчиво. Теперь до нас по временам долетают шумы улицы, — то задребезжит вдалеке трамвай, то загудит авто, то громко заговорят прохожие.)