«...Пафос вашего романа — пафос утверждения, что Октябрьская революция, гражданская война и связанные с ними последующие социальные перемены не принесли народу ничего, кроме страдания, а русскую интеллигенцию уничтожили или физически, или морально... Как люди, стоящие на позиции прямо противоположной Вашей, мы, естественно, считаем, что о публикации Вашего романа на страницах журнала «Новый мир» не может быть и речи».
Своим письмом Симонов давал понять, что не ЦК, не цензура отвергли роман, а сами коллеги отказываются публиковать его. Таким образом, власти были освобождены от ответственности за возникший скандал, чего они более всего желали. Просто оказалось, что в писательской среде есть две точки зрения на книгу Пастернака. А власти тут ни при чем... За эту дружескую услугу партийные хозяева простили Константину Михайловичу его прегрешение. Тем более, что события развивались стремительно: книга Пастернака получила Нобелевскую премию, пропагандисты из ЦК принялись в очередной раз нагнетать ярость масс против интеллигенции, и уже не до «Нового мира» тут было.
Итак, предательство за предательством: Михаил Зощенко, Рудольф Бершадский, Владимир Дудинцев, Борис Пастернак. А скольких преданных мы поименно не знаем? Ведь за то время, что Константин Симонов состоял в руководстве Союза писателей, десятки членов этой организации были исключены, арестованы, подвергнуты проработке. Откуда же в таком случае взялась симоновская слава либерала? К «левым» относила его вся литературная, театральная, кинематографическая Москва (только ленинградцы после «дела Зощенко» были осторожнее). Даже такой строгий аналитик, как А. Солженицын, причислял Симонова к либералам. В книге «Бодался теленок с дубом», описывая заседание Секретариата Союза писателей СССР 22 сентября 1967 года, когда почти все присутствующие требовали запретить печатание его книг, Солженицын отметил особое поведение Салынского и Симонова: «это — не вполне враги, это — полунаши». В устах Солженицына «полунаши» — оценка почти положительная.
Итак, откуда же она, симоновская слава либерала? Бороться за эту славу Константин Михайлович начал давно. Еще тогда, когда Леонид Леонов и Валентин Катаев, не задумываясь над своим литературным будущим, сочиняли по нужде сего дня романы про власть советов и про лысенковский русский лес. Еще Бубеннов и Бабаевский ходили в героях и роман «Алитет уходит в горы» почитался советской классикой. Еще казалось, что конца не будет сталинской ночи, а дальновидный Симонов уже тогда, в конце сороковых, в самом начале пятидесятых постиг простую истину: литература соцреализма — и не литература вовсе; это не искусство, а куча хорошо оплаченного мусора. Под той кучей в свой черед сгинут имена сталинских трубадуров, всех этих Долматовских, Бабаевских и Софроновых. И его, Симонова, имя будет похоронено в той же куче. Симонов прозорливо увидел свой роковой конец еще при Сталине, в сороковых, пребывая в расцвете литературной славы и общественного преуспеяния. Прозрел и задумался.
От хлеба с маслом и икрой отказываться он вовсе не собирался. Но ведь и впрямь: «Не хлебом единым...» От века желает на Руси человек, чтобы в добавление ко всем жизненным благам его бы еще и уважали. Эта подспудная жажда уважения вечно унижаемого народа рвется из уст каждого пьяного: «Ты меня уважаешь?.. Я тебя уважаю...» Константин Симонов возжелал для себя того дефицитного уважения, о котором другие его коллеги и помыслить не могли. Не служебного, не приказного, а настоящего человеческого. Захотел он, чтобы его, наемника, искренно уважали коллеги и потомки. Чтобы остался он в истории советского общества и в истории литературы как порядочный человек.
Ради этого, как уже было говорено, вовсе не собирался он оставлять выгодную придворную должность. Не способен он был по натуре своей и к литературному раздвоению (очень распространенная позиция многих литераторов 60-70-х годов, когда писалось на продажу одно, а в стол другое). Симонову с его затверженной ролью «верного солдата» интеллектуальные игры такого рода не подходили. Да и хватало у него ума понять, что не дал ему Бог того таланта, что делает писателя читаемым и чтимым посмертно. Книгами своими не откупиться ему было от неизбежной мусорной кучи; стихами утешающими — «Жди меня и я вернусь...» — не надеялся он отмыться от грязи своей эпохи. Оставалось одно: выстроить, придумать вторую биографию, биографию порядочного писателя, бившегося в тисках долга и царской службы.