В «Коновалове» Горький сам, до известной степени, дает психологию своего героя-босяка. Это — «интеллигент среди обиженных судьбой, голых, голодных и злых полулюдей-полузверей, наполняющих грязные трущобы городов». Это — люди «в массе своей существа от всего оторванные, всему враждебные и надо всем готовые испробовать силу своего озлобленного скептицизма» (II, 23). Босяк Горького чувствует, что ему не повезло в жизни, но он не ищет оправдания себе в обстоятельствах. Коновалов, например, не допускает справедливости теории, которая в таком ходу между образованными неудачниками, а именно, что он якобы является печальным продуктом «неблагоприятных обстоятельств». Он говорит: «Жизнь у меня без всякого оправдания… Живу и тоскую… Зачем? Неизвестно. Внутреннего пути у меня нет… Понимаешь? Как бы это сказать? Этакой искорки в душе нет… Силы, что ли? Ну, нет во мне одной штуки — и все тут!» И когда его молодой друг, начитавшийся в книгах разных извинений и оправданий для слабости характера, указывает на «разные темные силы», окружающие человека, Коновалов говорит ему: «Упрись крепче!.. Найди свою точку и упрись!»
Некоторые из босяков Горького, как и следовало ожидать, склонны к философствованию. Они задумываются над человеческой жизнью и имеют возможность узнать ее.
«— Каждый человек, — говорит он, — боровшийся с жизнью, побежденный ею и страдающий в безжалостном плену ее грязи, более философ, чем сам Шопенгауэр, потому что отвлеченная мысль никогда не выльется в такую точную и образную форму, в какую выльется мысль, непосредственно выдавленная из человека страданием» («Коновалов», II, 31).
Любовь к природе является другой характеристической чертой босяков: «Коновалов любил ее (природу) глубокой, бессловесной любовью, выражавшейся только мягким блеском его глаз, и всегда, когда он был в поле или на реке, он весь проникался каким-то миролюбиво-ласковым настроением, еще более увеличивавшим его сходство с ребенком. Иногда он с глубоким вздохом говорил, глядя в небо: „Эх!., хорошо!..“ И в этом восклицании всегда было более смысла и чувства, чем в риторических фигурах многих поэтов… Как все-таки и поэзия теряет свою святую простоту и непосредственность, когда из поэзии делают профессию» (II, 33–34).
Но должно заметить, что мятежный босяк Горького — не «ницшеанец», игнорирующий все за пределами узкого эгоизма или воображающий себя «сверхчеловеком». Для создания чисто ницшеанского типа необходимо «болезненное честолюбие» «интеллигента». В босяках Горького, как и в изображаемых им женщинах самого низшего класса, имеются проблески величия характера и простоты, несовместных с самообожанием «сверхчеловека». Он не идеализирует их настолько, чтобы изображать их действительными героями; это не соответствовало бы жизненной правде: босяк все-таки побежденное существо. Но он показывает, как у иных из этих людей, вследствие сознания ими собственной силы, бывают моменты величия, хотя силы этой все-таки не хватает, чтобы создать из Орлова («Супруги Орловы») или Ильи («Трое») действительных героев — людей, способных бороться с противниками, обладающими силами более значительными, чем какими обладают они сами. Горький как бы задает вопрос: «Почему вы, интеллигенты, не имеете такой же яркой индивидуальной окраски, не так открыто мятежны против общества, которое вы критикуете? Почему вы не обладаете силой, присущей некоторым из этих отверженных?» Ведь — «не своротить камня с пути думою!»
Талант Горького особенно ярко высказывается в его рассказах; но, подобно его современникам, Короленко и Чехову, как только Горький берется за более обширную повесть, требующую полного развития характеров, попытка его заканчивается неудачно. Взятая в целом повесть «Фома Гордеев», несмотря на отдельные прекрасные сцены, производящие глубокое впечатление, слабее большинства его рассказов. В то время как начало «Трое» — идиллическая жизнь трех юношей, на которую уже ложится трагическая тень будущего, — сначала заставляет нас ожидать, что мы найдем в этой повести одно из прекраснейших произведений русской литературы, конец повести расхолаживает читателя: он совершенно неудачен. Французский переводчик «Троих» предпочел даже прервать перевод на том месте повести, где Илья стоит над могилой убитого им человека: переводчик счел такой конец более естественным, чем конец, написанный Горьким.
Почему Горького преследует неудача в этом отношении — вопрос очень щекотливый, на который трудно ответить. Но на одну причину, пожалуй, можно указать. Горький, подобно Толстому, чересчур честен как художник, чтобы «изобретать» такой конец, какого действительная жизнь его героев не подсказывает ему, хотя бы такое окончание могло быть очень живописным; кроме того, класс людей, который он так превосходно описывает, не обладает тою последовательностью, тою целостностью, которые необходимы, чтобы, являясь героями художественного произведения, они могли дать ему тот заключительный аккорд, без которого такое произведение не может считаться законченным и не будет совершенным.