Это было важным событием в истории человечества. Достаточно важным для того, чтобы оправдать деление философов того времени на две группы — на тех, кто понимал важность происшедшего, и тех, кто этого не понимал. Первая группа включала в себя тех, чьи имена сейчас хорошо известны людям, изучающим философию. Вторая, неизмеримо большая масса хороших, ученых, тонких людей, спит сейчас долгим сном, неизвестная и неоплаканная, не потому, что не нашлось поэта, дабы воздать им хвалу (с философами это случается редко), а потому, что они не поняли знамений времени. Они не поняли, что главным делом философии семнадцатого века было отдать должное естествознанию семнадцатого века, решить новые проблемы, поднятые новой наукой, а старые проблемы увидеть в новой оболочке, которую они обрели или смогли бы обрести под воздействием новой научной атмосферы.
Главная задача философии двадцатого века — отдать должное истории двадцатого века. До конца девятнадцатого — начала двадцатого века исторические исследования находились в положении, аналогичном положению естественных наук догалилеевской эпохи[127*]
. Во времена Галилея с естествознанием произошло нечто такое (только очень невежественный или же очень ученый человек рискнул бы кратко сказать, что же именно), что внезапно и в громадной степени ускорило их движение вперед и расширило их кругозор. К концу девятнадцатого века нечто подобное случилось (хотя и более постепенно, может быть, менее драматично, но тем не менее вполне определенно) и с историей.До этого времени историограф в конечном счете, как бы он ни пыжился, морализировал, выносил приговоры, оставался компилятором, человеком ножниц и клея. В сущности его задача сводилась к тому, чтобы знать, что по интересующему его вопросу сказали «авторитеты», и к колышку их свидетельств он был накрепко привязан, сколь бы длинной ни была эта привязь и сколь бы сочным ни был луг, на котором ему было дозволено пастись. Если же научные интересы влекли его к сюжетам, не подкрепленным свидетельствами авторитетов, он оказывался в пустыне, где ничего не было, кроме песка невежества и миражей воображения.
Я отнюдь не хочу сказать, что мое первое посещение места современных раскопок (их проводил мой отец там, где находилась северная башня римского форта, называющегося сейчас Харднот Касл; мне было тогда всего три недели, и меня принесли туда в ящике плотника) открыло мне глаза и показало, что возможно нечто совсем иное. Но я рос в археологической атмосфере, ибо мой отец, не очень преуспевая как профессиональный художник, все более и более обращался с годами к археологии, будучи наделен блестящими способностями для занятий ею. А затем во время школьных каникул я научился отличать остатки древних стоянок и поселений от слоев послеледниковой гальки. Мне доверили поиски доисторических остатков в исследуемых местах и их описание. Два сезона я работал помощником отца на его ныне ставших классическими раскопках одного сельского поселения периода римской Британии.
Эти и другие подобные уроки привели меня к мысли, что ножницы и клей — не единственные орудия исторического метода. Требовались, мне это было совершенно ясно, достаточно широкие и достаточно научно обоснованные исследования этого типа [типа археологических. —