Если историк познает мысли прошлого и познает их, продумывая их вновь в себе, то отсюда следует, что знание, обретаемое им в ходе исторического исследования, не является знанием о его положении, противопоставленным познанию самого себя. Это — знание своего положения, являющееся в то же время и познанием самого себя. Продумывая вновь чью-нибудь мысль, он мыслит ее сам. Зная, что кто-то другой мыслил таким образом, он узнает и о своей способности мыслить таким образом. А убеждаясь, что он в состоянии это делать, он устанавливает и то, каким человеком он сам является. Если он в состоянии понять мысли людей самых различных типов, воспроизводя их в себе, значит в нем самом должны присутствовать самые различные типы человека. Он должен быть микрокосмом всей истории, которую он в состоянии познать. Таким образом, познание им самого себя оказывается в то же самое время и познанием мира людских дел.
Это развитие мыслей завершилось у меня только к 1930 г. Но в конце его я дал и ответ на вопрос, постоянно мучивший меня с начала войны. Каким образом мы сможем создать науку, так сказать, о делах человеческих, науку, которая научила бы людей справляться с человеческими ситуациями столь же искусно, как естественные науки научили их справляться с ситуациями, возникающими в мире природы? Ответ был для меня теперь ясен и недвусмыслен. Наука о людских делах — история.
Это было открытием, которое не могло быть сделано до конца девятнадцатого столетия, ибо только с того времени история стала переживать бэконианскую революцию, отделяться от колыбели ее компилятивной стадии и превращаться в науку в подлинном смысле этого слова. Именно потому, что история все еще находилась в зародышевом состоянии в восемнадцатом веке, мыслители той эпохи, говорившие о необходимости создания науки о человеке, не могли ее отождествить с историей. Они пытались создать такую науку в виде «науки о человеческой природе», которая, как ее понимали люди, подобные Юму, с ее строго эмпирическими методами фактически была историческим исследованием современного им европейского сознания, исследованием, искаженным, однако, ложным предположением, будто разум человечества повсюду и во все времена проявлял себя точно так же, как разум европейцев восемнадцатого века. Девятнадцатое столетие, тоже занятое поисками этой теории человеческих дел, пыталось обрести ее в лице «психологии», науки, где духовное сводилось к психическому, а различие между истинным и ложным отбрасывалось. Здесь отрицалась сама идея научности, а банкротство мысли, являвшееся следствием этого отрицания, распространилось и на психологию. Но революция в методах исторического исследования заменила историю ножниц и клея тем, что я называю историей в собственном смысле слова. Она смела псевдонауки и породила подлинную, быстро и зримо развивающуюся форму знания, впервые за всю историю человечества давшую людям реальную возможность исполнить повеление оракула «Познай самого себя» и вкусить плоды, которые могут быть только результатом этого самопознания.
Идеи, очень кратко резюмированные мною в этой и двух предшествующих главах, разрабатывались мною на протяжении почти 20 лет с тех пор, как я занял место преподавателя философии. Я много раз заносил их на бумагу, исправлял, переписывал вновь, ибо всякий раз, как мое перо что-то рождало, я находил, что привести этого младенца в должную форму я могу только сам. Ни одна из моих записей на эту тему никогда не предназначалась для печати[134*]
, хотя многое из того, что в них содержалось, постоянно включалось в мои лекции. Сейчас же я публикую эту краткую сводку своих идей потому, что основные проблемы решены и публикация их в полном виде — вопрос лишь времени и здоровья.Прийти к этим идеям было нелегко из-за метода моей работы. Каждая деталь теории возникала у меня из размышлений над фактическим ходом исторических исследований, которые я поэтому никогда не прерывал, и проверялась вновь и вновь специально запланированными конкретными исследованиями. К 1930 г. мое здоровье стало ухудшаться в связи с постоянной и длившейся долгие годы изнурительной работой. К счастью или несчастью, я никогда не знал болезней, отражавшихся на моем мышлении и способности излагать свои мысли. Когда я нездоров, мне достаточно только начать трудиться над каким-нибудь философским сочинением, и все мои недуги оказываются забытыми до тех пор, пока я не отложу в сторону перо. Но работа не лечит мои болезни. Если их причина — постоянная перегрузка, то она лишь обостряет их.
Еще большее обострение связано с моей возрастающей неспособностью сопротивляться попыткам вовлечь меня в различные сферы университетской деятельности. Так, я утолял мою страсть к административной деятельности до тех пор, пока не обнаружил, что и эта работа — всего лишь разновидность того же порочного круга.